«АПОЛОГИЯ РУССКОГО ДУХА»
 

ГЛАВНАЯ     О ПРОЕКТЕ     РЕКЛАМА И PR     СПОНСОРСКИЙ ПАКЕТ     КОНТАКТЫ


        Н.В. ГОГОЛЬ : «…я полжизни думал о том, как бы написать истинно полезную книгу для простого народа, и остановился, почувствовавши, что нужно быть очень умну для того… мне казалось, что еще прежде, чем просвещенье самого народа, полезней просвещенье тех, от которых часто терпит народ… Мне казалось гораздо более требовавшим внимания к себе то мелкое сословие, которое занимает разные мелкие места и, не имея никакой нравственности, несмотря на небольшую грамотность, вредит всем, затем чтобы жить на счет бедных… А землепашец наш мне всегда казался нравственнее всех других и менее других нуждающимся в наставлениях писателя…
        Мне казалось всегда, что прежде, чем вводить что-либо новое, нужно не как-нибудь, но в корне узнать старое; иначе применение самого благодетельнейшего в науке открытия не будет успешно… Я думал, что теперь, более чем когда-либо, нужно нам обнаружить наружу всё, что ни есть внутри Руси, чтобы мы почувствовали, из какого множества разнородных начал состоит наша почва, на которой мы все стремимся сеять, и лучше бы осмотрелись прежде, чем произносить что-либо так решительно, как ныне все произносят…
        Сила влияния нравственного выше всяких сил… Теперь всякому, кто пламенеет желанием добра, кто русский и кому дорога честь земли Русской, должно брать места и должности в государстве с такой же ревностью, как становился некогда из нас всяк в ряды против неприятелей спасать родную землю, потому что неправда велика и много опозорила…»

К О Н С П Е К Т Ы:

        Николай Васильевич Гоголь: «Исповедь» — «Зеркало: ...неправда велика и много опозорила…»

        NB_Последний Сын Вольности: Русская Права — «Древний быт: ...то, что мы сохранили для рода человеческого, не есть наше осуждение, а истинная слава…» (Платон Лукашевич)

        NB_Последний Сын Вольности: Палей — «Гетман козацкого народа: ...не сотворили ни царя, ни пана, а сотворили братство-козачество…» (Н.И. Костомаров)

        NB_Последний Сын Вольности: «Тарас Бульба» — «Крупица русского чувства: ...гневен был взор его. Никто не посмел остановить их. В виду всего воинства уходил полк, и долго еще оборачивался Тарас и всё грозил…» (Н.В. Гоголь)


 

 

 
        Николай Васильевич Гоголь: «Исповедь» — «Зеркало: ...неправда велика и много опозорила …» 

          К О Н С П Е К Т

          1
          Еще ни одна книга не произвела столько разнообразных толков… И — что всего замечательней, чего не случилось, может быть, доселе еще ни в какой литературе — предметом толков и критик стала не книга, но автор. Над живым телом еще живущего человека производилась та страшная анатомия, от которой бросает в холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложеньем. Скрепясь, я решился стерпеть всё и воспользоваться этим случаем как указаньем свыше — рассмотреть построже самого себя. Никогда и прежде я не пренебрегал осужденьями и упреками, уверяясь, чем далее, более, что если только истребишь в себе те щекотливые струны, которые способны раздражаться и гневаться, и приведешь себя в состояние все выслушивать спокойно, тогда услышишь тот средний голос, который получается в итоге тогда, когда сложишь все голоса и сообразишь крайности обеих сторон, — словом, тот всеми искомый средний голос, который недаром называют «гласом народа и гласом божиим». 
          Но на этот раз, несмотря на то, что многие упреки были истинно полезны душе моей, я не услышал этого среднего голоса. Справедливее всего следовало бы назвать эту книгу верным зеркалом человека. В ней находится то же, что во всяком человеке: прежде всего желанье добра, создавшее самую книгу, которое живет у всякого человека, если только он почувствовал, что такое добро…
          А что главнее всего: не было двух человек, совершенно сходных между собою в мыслях, что весьма справедливо дало заметить некоторым, что в осужденьях своих о моей книге всякий выражал более самого себя, чем меня или мою книгу. Разумеется, всему виною — я. А потому во всех нападениях на мои личные нравственные качества, как ни оскорбительны они для человека, в ком еще не умерло благородство, я не имею права обвинять никого
          Из двух-трех слов… вывести заключение, что я воюю против просвещенья народного, — это показалось мне очень странно, тем более что я полжизни думал сам о том, как бы написать истинно полезную книгу для простого народа, и остановился, почувствовавши, что нужно быть очень умну для того, чтобы знать, что прежде нужно подать народу. Сколько я себя ни помню, я всегда стоял за просвещенье народное; но мне казалось, что еще прежде, чем просвещенье самого народа, полезней просвещенье тех, которые имеют ближайшие столкновения с народом, от которых часто терпит народ…
          Мне казалось, наконец, гораздо более требовавшим внимания к себе не сословие земледельцев, но то мелкое сословие, ныне увеличивающееся, которое вышло из земледельцев, которое занимает разные мелкие места и, не имея никакой нравственности, несмотря на небольшую грамотность, вредит всем, затем чтобы жить на счет бедных. Для этого-то сословия мне казались наиболее необходимыми книги умных писателей, которые, почувствовавши сами их долг, умели бы им их объяснить. А землепашец наш мне всегда казался нравственнее всех других и менее других нуждающимся в наставлениях писателя. 
          Не менее странно также из того, что я выставил ярко на вид наши русские элементы, делать вывод, будто я отвергаю потребность просвещения европейского и считаю ненужным для русского знать весь трудный путь совершенствования человеческого. И прежде, и теперь мне казалось, что русский гражданин должен знать дела Европы. Но я был убежден всегда, что если при этой похвальной жадности знать чужеземное упустишь из виду свои русские начала, то знания эти не принесут добра, собьют, спутают и разбросают мысли, наместо того чтобы сосредоточить и собрать их. И прежде, и теперь я был уверен в том, что нужно очень хорошо и очень глубоко узнать свою русскую природу и что только с помощью этого знания можно почувствовать, что именно следует нам брать и заимствовать из Европы, которая сама этого не говорит. Мне казалось всегда, что прежде, чем вводить что-либо новое, нужно не как-нибудь, но в корне узнать старое; иначе применение самого благодетельнейшего в науке открытия не будет успешно. С этой целью я и заговорил преимущественно о старом…
          Не могу скрыть, что меня еще более опечалило, когда люди, также умные, и притом не раздраженные, провозгласили печатно, что в моей книге ничего нет нового, что же и ново в ней — то ложь, а не истина. Это показалось мне жестоко. Как бы то ни было, но в ней есть моя собственная исповедь; в ней есть излияние и души, и сердца моего. Я могу ошибаться, могу попасть в заблуждение, как и всякий человек… но назвать все, что излилось из души и сердца моего, ложью — это жестоко. Это несправедливо… Исповедь человека, который провел несколько лет внутри себя, который воспитывал себя, как ученик, желая вознаградить, хотя поздно, за время, потерянное в юности, и который притом не во всем похож на других и имеет некоторые свойства, ему одному принадлежащие, — исповедь такого человека не может не представить чего-нибудь нового. 
          Как бы то ни было, но в таком деле, где замешалось дело души, нельзя так решительно возвещать приговор. Тут наиглубокомысленнейший душеведец призадумается... Не с тем я здесь говорю это, чтобы кого-нибудь попрекнуть, но с тем, чтобы показать только, как на всяком шагу мы близки к тому, чтобы впасть в тот порок, в котором только что попрекнули своего брата; как, укоривши в самоуверенности другого, мы тут же в собственных словах показываем свою собственную самоуверенность; как, укоривши в неснисходительности другого, мы тут же бываем неснисходительны и придирчивы сами. Благороден по крайней мере тот, кто имеет духу в этом сознаться и не стыдится сказать, что он ошибся. 
          Но довольно. Вовсе не затем, чтобы защищать себя с нравственных сторон моих, я подаю теперь голос…

           2
          Я не могу сказать утвердительно, точно ли поприще писателя есть мое поприще. Знаю только то, что в те годы, когда я стал задумываться о моем будущем, мысль о писателе мне никогда не всходила на ум, хотя мне всегда казалось, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра… 
          Причина той веселости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, за-ключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе все смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. 
          Молодость, во время которой не приходят на ум никакие вопросы, подталкивала. Вот происхождение тех первых моих произведений, которые одних заставили смеяться так же беззаботно и безотчетно, как меня самого, а других приводили в недоумение решить, как могли человеку умному приходить в голову такие глупости. Может быть, с летами и с потребностью развлекать себя веселость эта исчезнула бы, а с нею вместе и мое писательство. Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и, наконец, один раз, после того как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это просто грех!» 
          Стали приближаться такие года, когда сам собой приходит запрос всякому поступку: зачем и для чего его делаешь? Я увидел, что в сочинениях моих смеюсь даром, напрасно, сам не зная зачем. Если смеяться, так уже лучше смеяться сильно и над тем, что действительно достойно осмеянья всеобщего. В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем. Но это, как известно, произвело потрясающее действие. Сквозь смех, который никогда еще во мне не появлялся в такой силе, читатель услышал грусть. 
          Я сам почувствовал, что уже смех мой не тот, какой был прежде, что уже не могу быть в сочинениях моих тем, чем был дотоле, и что самая потребность развлекать себя невинными, беззаботными сценами окончилась вместе с молодыми моими летами… Я увидел ясно, что… следует хорошо объяснить прежде самому себе цель сочинения своего, его существенную полезность и необходимость, вследствие чего сам автор возгорелся бы любовью истинной и сильной к труду своему, которая животворит все и без которой нейдет работа, — словом, чтобы почувствовал и убедился сам автор, что, творя творение свое, он исполняет именно тот долг, для которого он призван на землю, для которого именно даны ему способности и силы, и что, исполняя его, он служит в то же самое время так же государству своему, как бы он действительно находился в государственной службе
          Мысль о службе у меня никогда не пропадала. Прежде чем вступить на поприще писателя, я переменил множество разных мест и должностей, чтобы узнать, к которой из них я был больше способен; но не был доволен ни службой, ни собой, ни теми, которые надо мной были постановлены. Я не знал еще тогда, что тому, кто пожелает истинно-честно служить России, нужно иметь очень много любви к ней, которая бы поглотила уже все другие чувства, — нужно иметь много любви к человеку вообще… Но как только я почувствовал, что на поприще писателя могу сослужить также службу государственную, я бросил все… 
          Чем более я обдумывал мое сочинение, тем более видел, что не случайно следует мне взять характеры, какие попадутся, но избрать одни те, на которых заметней и глубже отпечатлелись истинно русские, коренные свойства наши. Мне хотелось в сочинении моем выставить преимущественно те высшие свойства русской природы, которые еще те всеми ценятся справедливо, и преимущественно те низкие, которые еще недостаточно всеми осмеяны и поражены. Мне хотелось сюда собрать одни яркие психологические явления, поместить те наблюдения, которые я делал издавна сокровенно над человеком, которых не доверял дотоле перу, чувствуя сам незрелость его, которые, быв изображены верно, послужили бы разгадкой многого в нашей жизни, — словом, чтобы по прочтении моего сочинения предстал как бы невольно весь русский человек, со всем разнообразием богатств и даров, доставшихся на его долю преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех недостатков, которые находятся в нем, — также преимущественно перед всеми другими народами. 
          Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью русский человек, а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне так ярко изобразить недостатки, что их возненавидит читатель, если бы даже нашел их в себе самом. Но я почувствовал в то же время, что все это возможно будет сделать мне только в таком случае, когда узнаешь очень хорошо сам, что действительно в нашей природе есть достоинства и что в ней действительно есть недостатки. Нужно очень хорошо взвесить и оценить то и другое и объяснить себе самому ясно, чтобы не возвести в достоинство того, что есть грех наш, и не поразить смехом вместе с недостатками нашими и того, что есть в нас достоинство… я увидал, что нужно со смехом быть очень осторожным, — тем более что он заразителен, и стоит только тому, кто поостроумней, посмеяться над одной стороной дела, как уже вослед за ним тот, кто потупее и поглупей, будет смеяться над всеми сторонами дела.

           3
          С этих пор человек и душа человека сделались, больше чем когда-либо, предметом наблюдений. Я оставил на время все современное; я обратил внимание на знание тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще… Поверкой разума поверил я то, что другие понимают ясной верой. К этому привел меня и анализ над моею собственной душой: я увидел тоже математически ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движениях человека нельзя по воображению: нужно заключить в себе самом хотя небольшую крупицу этого, — словом, нужно сделаться лучшим…
          Итак, на некоторое время занятием моим стал не русский человек и Россия, но человек и душа человека вообще. Все меня приводило в это время к исследованию общих законов души нашей: мои собственные душевные обстоятельства, наконец обстоятельства внешние, над которыми мы не властны и которые всякий раз обращали меня противовольно вновь к тому же предмету, как только я от него отдалялся... 
          Я не совращался с своего пути. Я шел тою же дорогою. Предмет у меня был всегда один и тот же: предмет у меня был — жизнь, а не что другое. Жизнь я преследовал в ее действительности, а не в мечтах воображения, и пришел к тому, кто есть источник жизни… 
          Как только кончилось во мне это состояние и жажда знать человека вообще удовлетворилась, во мне родилось желание сильное знать Россию… Я стал знакомиться с людьми, от которых мог чему-нибудь поучиться и разузнать, что делается на Руси; старался наиболее знакомиться с такими опытными, практическими людьми всех сословий, которые обращены были лицом ко всяким проделкам внутри России. Мне хотелось сойтись с людьми всех сословий и от каждого что-нибудь узнать. Всякий должностной и чем-нибудь занятый человек стал в глазах моих интересен... Не содержа в собственной голове своей весь долг и всю обязанность того человека, которого описываешь, не выставишь его как следует, верно, и притом так, чтобы он действительно был в урок и в поучение живущему. Сведения эти мне просто нужны были, как нужны этюды с натуры художнику, который пишет большую картину своего собственного сочинения. Он не переводит этих рисунков к себе на картину, но развешивает их вокруг по стенам, затем, чтобы держать перед собою неотлучно, чтобы не погрешить ни в чем против действительности, против времени или эпохи, какая им взята. Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности… 
          Мне хотелось добыть частных записок, воспоминаний о тех характерах и лицах, с которыми случилось кому встретиться на веку, изображений тех случаев, где пахнет Русью… Мне казалось даже необходимым и в нынешнее время это распространение известий о России посредством живых фактов, потому что в это время, которое недаром называют переходным, почти у всякого человека, на всех поприщах, заметно стремленье преобразовывать, поправлять, исправлять и вообще торопиться средствами… Я думал, что теперь, более чем когда-либо, нужно нам обнаружить наружу все, что ни есть внутри Руси, чтобы мы почувствовали, из какого множества разнородных начал состоит наша почва, на которой мы все стремимся сеять, и лучше бы осмотрелись прежде, чем произносить что-либо так решительно, как ныне все произносят
          Не могу не заметить при этом случае, что многие изъявили изумление тому, что я так желаю известий о России и в то же время сам остаюсь вне России, не соображая того, что мне нужно было это удаление от России затем, чтобы пребывать живее мыслью в России. 
          Два раза я возвращался в Россию, один раз даже с тем, чтобы в ней остаться навсегда. Но, странное дело! среди России я почти не увидал России. Все люди, с которыми я встречался, большею частию любили поговорить о том, что делается в Европе, а не в России. Я узнавал только то, что делается в английском клубе, да кое-что из того, что я и сам уже знал. Все, с которыми мне случилось познакомиться, наделяли меня уже готовыми выводами, заключениями, а не просто фактами, которых я искал. 
          Я заметил вообще некоторую перемену в мыслях и умах. Всяк глядел на вещи взглядом более философическим, чем когда-либо прежде, во всякой вещи хотел увидать ее глубокий смысл и сильнейшее значение: движенье, вообще показывающее большой шаг общества вперед. Но, с другой стороны, от этого произошла торопливость делать выводы и заключенья из двух-трех фактов о всем целом и беспрестанная позабывчивость того, что не все вещи и не все стороны соображены и взвешены. Я заметил, что почти у всякого образовывалась в голове своя собственная Россия, и оттого бесконечные споры. Мне нужно было не того: мне нужно было просто таких бесед, как бывали в старину, когда всяк рассказывал только то, что видел, слышал на своем веку, и разговор казался собраньем анекдотов, а не рассужденьем. Это мне нужно было уже и потому, что я и сам начинал невольно заражаться этой торопливостью заключать и выводить, всеобщим поветрием нынешнего времени.

           4
          Провинции наши меня еще более изумили. Там даже имя Россия не раздается на устах. Раздавалось, как мне показалось, на устах только то, что было прочитано в новейших романах, переведенных с французского. Словом — во все пребыванье мое в России Россия у меня в голове рассеивалась и разлеталась. Я не мог никак ее собрать в одно целое; дух мой упадал, и самое желанье знать ее ослабевало. Но как только я выезжал из нее, она совокуплялась вновь в моих мыслях целой, желанье знать ее пробуждалось во мне вновь, и охота знакомиться со всяким свежим человеком, недавно выехавшим из России, становилась вновь сильна. Во мне рождалось даже уменье выспрашивать, и часто в один час разговора я узнавал то, чего не мог, живя в России, узнать в продолжение недели... 
          Я очень долго думал о том, каким бы образом узнать многое, делающееся в России, живя в России. Разъездами по государству не много возьмешь: останутся в голове только станции да трактиры. Знакомства в городах и деревнях тоже довольно трудны для разъезжающего не по казенной надобности: могут принять за какого-нибудь шпиона, и приобретешь разве только сюжет для комедии, которой имя бестолковщина. Если ж узнают, что разъезжающий есть и писатель вместе, тогда положенье еще смешнее: половина читающей России уверена серьезно, что я живу единственно для осмеянья всего, что ни есть в человеке, от головы до ног. А между тем никогда еще до сих пор не чувствовал я так сильно потребности знать современное состояние нынешнего русского человека — тем более что теперь так разошлись все в образах мыслей, так вихорь недоразумений обуял всех, что никто не в силах судить верно друг друга, и нужно как бы щупать собственною рукою всякую вещь, не доверяя никому… 
          Я не мог быть без этих сведений. Ныне избранные характеры и лица моего сочинения крупней прежних. Чем выше достоинство взятого лица, тем ощутительней, тем осязательней нужно выставить его перед читателем. Для этого нужны все те бесчисленные мелочи и подробности, которые говорят, что взятое лицо действительно жило на свете; иначе оно станет идеальным, будет бледно и, сколько ни навяжи ему добродетелей, будет всё ничтожно. Нужно, чтобы русский читатель действительно почувствовал, что выведенное лицо взято именно из того самого тела, из которого создан и он сам, что это живое и его собственное тело. Тогда только сливается он сам с своим героем и нечувствительно принимает от него те внушения, которых никаким рассужденьем и никакою проповедью не внушишь. Это полное воплощенье в плоть, это полное округленье характера совершалось у меня только тогда, когда я заберу в уме своем весь этот прозаический существенный дрязг жизни, когда, содержа в голове все крупные черты характера, соберу в то же время вокруг его все тряпье до малейшей булавки…
          У меня в этом отношении ум тот самый, какой бывает у большей части русских людей, то есть способный больше выводить, чем выдумывать. Мне всегда нужно было выслушать слишком много людей, чтобы образовалось во мне собственное мое мнение, и тогда только мое мнение находили здравым и умным. Когда же я не всех выслушаю и потороплюсь выводом, оно выходило только резко и необыкновенно. 
          Итак… Как воевать с собою, если сделался требователен к самому себе? Как полететь воображеньем, — если б оно и было, — если рассудок на всяком шагу задает вопрос: «зачем»? Зачем случились многие такие обстоятельства, которых я не призывал? Зачем мне определено было не иначе приобрести познанье души человека, как произведя строгий анализ над собственной душою? Зачем желаньем изобразить русского человека я возгорелся не прежде, как узнавши получше общие законы действий человеческих?.. Зачем жажда знать душу человека так томила меня? Зачем, наконец, были такие обстоятельства, о которых я не могу даже сказать, но которые заставляли меня, против воли моей собственной, входить глубже в душу человека? Зачем венцом всех эстетических наслаждений во мне осталось свойство восхищаться красотой души человека везде, где бы я ее ни встретил? 
          Определите мне прежде, зачем все это произошло, и тогда спрашивайте: зачем я не могу писать того, что писал? Бросим взгляд на нынешнее состояние общества: благоприятно ли нынешнее время для писателя вообще, и вслед за тем — для такого писателя, как я? 
          Все более или менее согласились называть нынешнее время переходным. Все, более чем когда-либо прежде, ныне чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани, даже и не на ночлеге, не на временной станции или отдыхе. Всё чего-то ищет, ищет уже не вне, а внутри себя. Вопросы нравственные взяли перевес и над политическими, и над учеными, и над всякими другими вопросами. И меч, и гром пушек не в силах занимать мир. Везде обнаруживается более или менее мысль о внутреннем строении: всё ждет какого-то более стройнейшего порядка. Мысль о строении как себя, так и других делается общею. Со всеми замечательными, стоящими впереди других людьми случились какие-нибудь душевные внутренние перевороты, с иными даже в такие годы, в какие никогда невозможны были доселе перемены в человеке и улучшения. Всяк более или менее чувствует, что он не находится в том именно состоянии своем, в каком должен быть, хотя и не знает, в чем именно должно состоять это желанное состояние. Но это желанное состояние ищется всеми; уши всех чутко обращены в ту сторону, где думают услышать хоть что-нибудь о вопросах, всех занимающих. Никто не хочет читать другой книги, кроме той, где может содержаться хотя намек на эти вопросы. Надобны ли в это время сочинения такого писателя, который одарен способностью творить, создавать живые образы людей и представлять ярко жизнь в том виде, как она представляется ему самому, мучимому жаждой знать ее? Определим себе прежде, что такое тот писатель, которого главный талант состоит в творчестве.

          5
        Все более или менее согласны в том, что писатель-творец творит творенье свое в поученье людей. Требованья от него слишком велики — и справедливо: для того чтобы передавать одну верную копию с того, что видишь перед глазами, есть также другие писатели, одаренные иногда в высшей степени способностью живописать, но лишенные способности творить. Но кто создает, кто трудится над этим долго, кому приходится дорого его создание, тот должен уже потрудиться недаром. Нужно, чтобы в созданьи его жизнь сделала какой-нибудь шаг вперед и чтобы он, постигнувши современность, ставши в уровень с веком, умел обратно воздать ему за наученье себя наученьем его. Возвратить людей в том же виде, в каком и взял, для писателя-творца даже невозможно: это дело сделает лучше его тот, кто, владея беглою кистью, может рисовать всякую минуту все, что проходит пред его глазами, не мучимый и не тревожимый внутри ничем
          Стало быть, в нынешнее время, когда все так заняты вопросами жизни, такой писатель может, более чем кто-либо другой, быть разрешителем современных вопросов; но когда и в каком случае? В таком случае и тогда, когда уж он все разрешил себе, что ни тревожит его самого. Если он, при всех великих дарах, при картинной живописи в слове, при орлиной силе взгляда, при возносящей силе лиризма и поражающей силе сарказма, и приобретет полное познание земли своей и своего народа в корне и в ветвях, воспитается как гражданин своей земли и как гражданин всего человечества и как кремень станет во всем том, в чем повелено быть крепкой скалой человеку, тогда он выступай на поприще. 
          Владея такими средствами, орудиями, станет подавать он обществу людей, потребных ему в нынешнее время, в современную эпоху, и оденет их портретною живописью, которая делает то, что изображенный образ преследует нас повсюду так, что нельзя и оторваться. Разумеется, что с такими средствами ему ничего не будет стоить выгнать из голов всех тех героев, которых напустили туда модные писатели. Заговори только с обществом наместо самых жарких рассуждений этими живыми образами, которые, как полные хозяева, входят в души людей, — и двери сердец растворятся сами навстречу к принятию их, если только почувствуют, хоть каплю почувствуют, что они взяты из нашей природы, из того же тела. Тогда, разумеется, кто может подействовать ныне сильней такого писателя и кто может быть более его нужным нынешнему времени и нынешней эпохе?
          Но если он, имея действительно некоторые из тех орудий, сам еще не воспитался так, как гражданин земли своей и гражданин всемирный, если он, покорный общему нынешнему влечению всех, сам еще строится и создается, тогда ему даже опасно выходить на поприще: его влияние может быть скорее вредно, чем полезно. Это строение себя самого непременно обнаружится во всем, что ни будет выходить из-под пера его. Чем он сам менее похож на других людей, чем он необыкновеннее, чем отличнее от Других, чем своеобразнее, тем больше может произвести всеобщих заблуждений и недоразумений. То, что в нем есть не более как естественное явление, законный ход его необыкновенного организма, состояние временное духа, может показаться другим людям верховною точкою, до которой следует всем дойти. Чем больше одушевится он любовью к героям и лицам своим, чем больше отделает, чем с большею живостью выставит их, тем больше вреда. А слово уже брошено. Слово — как воробей… 
          Я сам писатель, не лишенный творчества; я владею также некоторыми из тех даров, которые способны увлекать. Помышляю о своем собственном строении, как помышляют и другие, и чувствую, что и теперь нахожусь далеко от того, к чему стремлюсь. Из людей умных должны выступать на поприще только те, которые кончили свое воспитание и создались как граждане земли своей, а из писателей только такие, которые, любя Россию так же пламенно, умеют живописать природу, как она есть, не скрывая ни дурного, ни хорошего в русском и руководствуясь единственно желаньем ввести всех в действительное положение русского человека
          Мне, верно, потяжелей, чем кому-либо другому, отказаться от писательства, когда это составляло единственный предмет всех моих помышлений, когда я все прочее оставил, все лучшие приманки жизни и, как монах, разорвал связи со всем тем, что мило человеку на земле, затем чтобы ни о чем другом не помышлять, кроме труда своего. Мне не легко отказаться от писательства: одни из лучших минут в жизни моей были те, когда я, наконец, клал на бумагу то, что выносилось долговременно в моих мыслях; когда я и до сих пор уверен, что едва ли есть высшее из наслаждений, как наслаждение творить
          Теперь в глазах моих все должности равны, все места равно значительны, от малого до великого, если только на них взглянешь значительно; и мне кажется, что если только хотя сколько-нибудь умеешь ценить человека и понимать его достоинство, которое в нем бывает даже и среди множества недостатков, и если только при этом хоть сколько-нибудь имеешь любви к человеку и, в заключение, проникнут точно любовью к России, — то, мне кажется, на всяком месте можно сделать много добра. Сила влияния нравственного выше всяких сил. Я убежден, что теперь всякому, кто пламенеет желанием добра, кто русский и кому дорога честь земли Русской, должно брать многие места и должности в государстве, с такой же ревностью, как становился некогда из нас всяк в ряды против неприятелей спасать родную землю, потому что неправда велика и много опозорила
          Как случилось, что я должен обо всем входить в объяснения с читателем, этого я сам не могу понять. Знаю только то, что никогда, даже с наиискреннейшими приятелями, я не хотел изъясняться насчет сокровеннейших моих помышлений. Но, начавши некоторые объяснения по поводу моих сочинений, я должен был неминуемо заговорить о себе самом, потому что сочинения связаны тесно с делом моей души. Бог весть, может быть и в этом была также воля того, без воли которого ничто не делается на свете; может быть, произошло это именно затем, чтобы дать мне возможность взглянуть на себя самого. Это та страшная школа, от которой или точно свихнешь с ума, или поумнеешь больше чем когда-либо. Не без стыда и краски в лице я перечитываю сам многое в моей книге, но при всем том благодарю бога, давшего мне силы издать ее в свет. Мне нужно было иметь зеркало, в которое бы я мог глядеться и видеть получше себя, — а без этой книги вряд ли бы я имел это зеркало. Итак, замышленная от искреннего желания принести пользу другим, книга моя принесла прежде всего пользу мне самому.

         Вернуться к оглавлению

 

 

 


 

 



        NB_Последний Сын Вольности: Русская Права — «Древний быт: ...то, что мы со-хранили для рода человеческого, не есть наше осуждение, а истинная слава…» (Платон Лукашевич) 

          К О Н С П Е К Т

          1
        Должен мимоходом заметить, хотя и опущая многое, что наш язык Славянский — есть язык пер-вобытного мира, древности незапамятной. Что богатство его равняется богатству языков всех вместе взятых; что Бог сохранил его неприкосновенно или пощадил его на память всему роду человеческому; что мы многие тысячелетия прожили не чужим, а своим умом и разумом. Просвещение со всеми своими подразделениями и в полном устройстве первого неизвестного законодателя оного, всегда у нас пребывали; когда мы защищали Европу от безчисленных орд народов Монгольских, устремлявшихся на запад для добычи и истребления народов, и тем укрепили последних в большем могуществе и просвещении. Когда наши священные и заповедные дубравы под ударом топора оредели, а по мере того реки и речки стали мелеть и иссякать, в то время и прилив Монгольских орд из средней Азии увеличился: и тем добыча была для них вернее. Но сколько веков пеший Славянин выходил на смертоносный бой против конника Азии! 
         Погибли от Монголов и Арабов Славяне Персии; погибли под теми же ударами истотные Славяне Малой Азии — все до единого; знаменитое племя Бялгарское потеряло Херсонес Таврический, знатную часть Фракии и частию Македонию; Дакия обезлюдилась; в Паннонию вкочевала орда и поработила там наших братьев. В те времена, повторяю, наши Славяно-Русские племена, богохранимые от всякой лжи и скверны, более чем когда-либо противоборствовали диким Монголам, и прикрывали Юго-Запад Европы от подобного истребления, выдерживая всю лютость нападений на себя, и тем успели сохранить навек сию сокровищницу наук и просвещения. 
         Тогда полудикие, потом полупросвещённые, напоследок уже совсем просвещённые Немцы, первоначально выйдя из тёмного угла Европы с помощью побеждённых ими Галлов, начали покорением Славян, то пользуясь их раздором, то прельщая Князей славянских своим «всезнанием», «верностию», «усердием» и «деланием художественного коровьего сыромаслия», так что сии владыки с большою охотой отдавали им обширные земли свои для заселений, где новые поселенцы, употребив все сии орудия на собственную пользу, не делились со Славянами ни крохой. И когда сии области попадали под прямую власть Немцев; тогда те новопоселенцы становились деятельными помощниками господствующим своим братьям в угнетении туземцев. Таким образом, начиная от пределов Голландии и обоих берегов Рейна, продвигались они далее и далее на Восток, и в продолжение тысячелетия основали на землях славянских одну Праву (Империю, Kaiserihuni), четыре Королевства и множество мелких Владений. Один упрёк, и упрёк справедливый должно сделать Славянам: они помогали не друг другу против общих своих врагов, а нередко сим последним. А там предания ненависти друг к другу вкоренялись! Орлы бьются, а воробьям перья достаются… 
         Не верю, что единоплеменики без горя и кручины видели гибель Славян Малоазийских и Фракийских; и кто знает, сии частые нашествия предков наших на порочную и просвещённую Римскую Праву не были ли кровавою вирою за предание смерти Славян Понтийских, за мечарей (гладиаторов), выводимых на заклание для потехи Римского народа? Сии мечари были несчастные полонёники погромленных стран Славянских. Не хотел ли Митридат с помощию наших предков смирить навсегда высокомерных и властолюбивых Римлян, внеся войну в самую Италию? А местные «ходы» на Византию не были ли карою за тмени (миллионы) её подданных, ею же истреблённых вследствие богословских прений и разделения веры Христианской? Построение Византии, Царяграда, как столицы и средоточия Правы Римской, не положило ли начало разделению Азиатских и Европейских «истотных» Славян? Не говорил ли наш Святослав: Бялгары среди земли моей! Не заимствовал ли он сие выражение, по преданию, от древнейших Славянских Предводителей?..

          2
        Живя в стране отдалённой от морей, находясь всегда в боях, предки наши мало заботились о своих существенных пользах и упускали из виду пользы, от побед и выгодного мира происходящие; зато и не были обманываемы кознями дипломатии. Если бы можно было поставить на нашем месте хвалёных Греков и Римлян; то в итоге было бы тоже, а может быть и хуже. Припомните, что некогда в нынешней России, и в лучшей её стране, на Северных берегах черного моря и в Тавриде, были многочисленные поселения Греков; они защищались и горами и крепостями и близостью моря. Но где же вскоре поделись? Малейшее дуновение ветерка от Востока унесло их! А Генуэзцы?… Нет, только закалённый сын Севера в состоянии был перенесть подобные невзгоды и смело противостоять им! Дядя Александра Македонского справедливо говаривал: племянник мой сражается в Азии с бабами, а я в (Южной) Европе с мужами. Что бы он сказал, если бы имел дело с Гипербореями реки Волхова? 
         Касательно душевных чувств и дарований Русские одарены от Бога также преизбыточно, как и все другие народы: особенно разительно сходство с теми, с коими некогда ни в чём не различались, напр. с народами Римской крови. Лучше всего об избытке чувствований души и сердца народа можно судить из его племенных напевов — это отголосок самой души. Послушайте же их, начните с священных наших песнопений — переложите на значи (ноты), ничего не прибавляя и не убавляя, старинные воинские и другие Южно-Русские песни: и тогда удостоверитесь, что напевы и голоса наши превосходят таковые всех других народов. И не удивительно: они поются и составлены на наречии «первобытного языка», с коим в богатстве, гибкости и сладкогласии далеко не сравнится ни один из языков (все они искуственны) — на поднаречии. В сих песнях один слог и частию содержание изменились; но голоса, по преданию и закону песнопения, остались те же: вот почему сии голоса схожи со Словацкими, а сии с Лужацкими, с Сербскими и т.д. Слушая сии песни, каждый инородец справедливо может сказать: так пели и мои предки! И после толиких переворотов и времени, как не удивляться, что всё у Славян, особенно в нашей святой Руси, так верно сохранилось? У неё ключ «к древнейшему некогда просвещению рода человеческого». Знайте только открыть это сокровище: клады прихотливы, и не даются каждому проходящему их искателю. 
         Прохожу молчанием древнейший наш быт времён до-Христианских и времён Удельной совместы (системы) и старинный домашний быт и устройство царства Русского до времён Петра I. В последние полтораста лет почти всё в нём изменилось, изгладилось, и через то появился повод лгать на Великороссиян иностранцам и инородцам: инородцы всё в нём «сделали, сотворили, олюлили, вывели из дикости» святую Русь! — Точно, начиная с искусства входить в неоплатные долги до равнодушия к самим себе! За то, те самые инородцы самих себя вовсе не пренебрегают и не позабыли «своих польз». «Учителям» и должно дорого платить, а родителям нечего скупиться: если их дети по рассеянности или по расчёту «учителей» не успели многому научиться…

          3
        Древний быт Южно-Русский окончился только в 1783 году в нынешней Малороссии. Любопытнейшая по времени примечательность! Это был последний уголок обширнейшей Правы Русской, где ещё так долго держались законы так называемого Великого княжества Литовского, древние одеяния и наряды, древний Южно-Русский быт и не большое 40 или 60 тысячное войско со своими охочокомонцами, пушкарями; где доживали «стародавние» бобровники, бортники и проч. и проч.; где лепообразные панны, вместо фортопиян, играли на гуслях и пели древние свои песни: девицы были не в отчуждении, и женский пол нередко даже властвовал, — так гласят и народные песни. Освобождение из теремов (!) женского пола в Великой России Западные недомыслы поставляют себе за победу; но это рано или поздно, а должно было произойти. Следовало бы им сперва знать, что обычай, или «приличие» затворничества девиц в Великой России не был никогда там народным, племенным, а произошёл от подражания во многом Византийскому двору и Греческим обычаям как единоверческим. Обычаю сему стали следовать Бояре, за ними купцы и зажиточные гродские жители.
         На пирах шум был велик, веселие чистосердечно. В «замках» знатных панов, как у простолюдинов, соблюдался весь свадебный устав Южно-Русского «веселья». Там были дружки, светелки, бояре, подчашие, которые окружали «молодого князя и княгиню» при пении обрядных песен. Малороссийское козацкое войско, как и запорожское, имело своё собственное устройство. В XVIII веке оно оберегало южные пределы Правы от набегов Татарских. Остатки его, в нынешних Киевской и Подольской губерниях, там и сям дрались против войск Польских своевольных вельмож, силившихся после смерти Палея, полковника Белоцерковского и Хвастовского, обращать в холопство тамошнюю Русь и истреблять Православие; того Палея, который, как гласят летописи, «яко княжя Русьское» господствовал от Днепра до Буга, взимая десятину от доходов тамошней Руси, не допуская Поляков и «инородцев» вступать в сии области, осиротевшие лишением подданства Царя Русского, и уступленные по Андрусовскому договору Полякам. 
         По уступке той стороны Днепра Польской Республике, война с Поляками и борьба с «инородцами» с того времени (1667 г.) длилась ещё более ста лет. По мере истощения Руси, Поляки назвали её под конец гайдамацкою, т.е. разбойническою (народ — «колийщиною»), а остатки воинского сословия оной — гайдамаками, разбойниками. Конец сих войн и последствия известны: «туземцы» утверждены за Поляками; а «инородцы» десятками тысяч поселились на новозавоёванных землях во всех древних Русских городах и местечках. Оттуда с 1794 года перебрело их в Полтавскую и Черниговскую Губернии до 40000 душ, и там они прибрали в свои руки всю прежнюю торговлю и промыслы Христиан. 
         Козацкое же войско дралось пешим и конным строем: когда же опасность была велика, то все спешивались и из обозов полковых составлялся четвероугольник; за сими-то повозками и воины и возники отстреливались от неприятеля и не сдавались уже в плен. Г. Булгарин справедливо заметил общность подобной воинской защиты, бывшей у древних Славянских народов, им описаных: повозочное, или колесничное войско есть чисто Славянского происхождения: первобытно у Фракийцев, Малоазийцев, Греков, Персов и Индийцев употреблялось оно вместо обыкновенной конницы. Разумеется, у нас не сохранилось всё так, как было в древнем мире за три или более тысячи лет: но многое можно узнать соображением, приблизительно.

         P.S.
        Сверх того, мы имеем и храним на земле те древности первобытного «людоправления», о которой ещё во времена Геродота давно потеряли даже и память древние народы. Наш быт, носящий отпечаток несомненной древности, чувства души, обычаи, священные остатки древностей конечно врагами Славянства будут истолкованы в дурную сторону, в наше осуждение; они припишут это «врождённой» нашей неспособности к «развитию», усовершенствованию, назовут Китайскою неподвижностию. Бумага всё терпит, а ложь всплывёт: нет народа в мире переимчивее нас; в этом согласны все иностранцы (благонамереннейшие из них об этом даже сожалеют); а касательно дарований Славяне с каждым народом могут состязаться. То, что мы сохранили для рода человеческого, не есть наше осуждение, а истинная слава, торжество «безсмертного» рода человеческого
         Одно остаётся заметить: Великороссияне, т.е. Славянское племя самое многочисленное и мужественное, до времён Петра I имело о себе и своих предках высокое понятие; основанием его была народная гордость, и, конечно, древнее неопределённое предание сотен поколений о первобытности их языка и обычаев. XIII-XIV века были самою худшею годиною для всего славянского народа! Едва-едва он не погиб! Татары, турки, Немцы со всех сторон истребляли его, обогащаясь его достоянием. Напоследок переобразование, произведённое Петром Великим в быту русского народа, имело самое сильное влияние «на матерь языков мира». Юным Царём оно было сделано скоро и неожиданно. Казалось, всё уже невозвратно потеряно, когда Русский Геркулес Ломоносов, между многими другими «работами» очистил от иностранного сору Русский язык столько, сколько сие мог сделать частный человек, и повёл его под одно из наречий — Великороссийское. Карамзин не менее имел рачения о чистоте Русского языка, о его самобытности; и всё время речетворной деятельности сего знаменитого писателя есть золотой век Русской Словесности. Мир праху твоему, великий муж! Ты достойно стяжал венец славы и благодарность потомства! 
         Кроме сих образователей языка, многие Русские писатели и люди учёные, просвещённые, одарённые высшим умом и высшими пред посредственностию чувствами, не переставали действовать против излишней привязанности к чужеродным обычаям и предпочтению Французского языка и против искажения языка природного. То чувство, которое заставляло Русских писателей жалеть об искажении и пренебрежении своего отечественного языка, то самое чувство никогда не покидало их и относительно Славянских народов. Как прекрасно, как благородна сия черта! Для них Славянин есть кровный брат, друг, приятель, сокровище! Подобно двум странникам — друзьям, встретившимся после кораблекрушения, они друг в друга всматриваются, «чудятся», расспрашивают и, возблагодарив Бога за своё спасение, навсегда остаются неразлучными. Пересмотрите все прежние Русские сочинения, книги, журналы, и вы ничего кроме сих чувств, касательно Славянства, не отыщете. Кроме чувств родства, чувств природы, которые никто не в силах уничтожить, мы проникнуты к своим братьям и чувствами доброжелательства: ибо некогда и предки наши находились в подобных обстоятельствах: загляните в быстьтворь (историю) нашу. Не взирая на сильные против Первобытного языка нападения, которые долго и долго будут продолжаться, он восторжествует по причине весьма естественной: для всех народов он есть первородный, первоначальный и вместе язык вечный, безсмертный, не умирающий, единое и единственное «устопредание» Предвечности… Он доказывает, что род человеческий искони был то выше нынешнего, то унижался, то опять принимал «образ и подобие» Миротворца.

        Вернуться к оглавлению

 

 

 


 

 



        NB_Последний Сын Вольности: Палей — «Гетман козацкого народа: ...не сотворили ни царя, ни пана, а сотворили братство-козачество…» (Н.И. Костомаров)
 

          «И Соломона, мудрейшего из всех людей, попустил Господь в великое безумие, а потому он это сделал, чтобы показать, что хоть какой будет умный, а как станет самодержавно править, то одуреет... Свободно жили русичи без царя, а когда он воцарился, кланяясь и целуя ноги хану татарскому, вместе с басурманами закрепостил народ... На Украине же не сотворили ни царя, ни пана, а сотворили братство-козачество, к которому каждый мог примкнуть... Там все были равны, и старшины избирались и обязаны были служить всем и на всех работать. И никакой помпы, никакого титула не было между козаками... Однако польские паны и иезуиты хотели насильно повернуть Украину под свою власть… и только восстание народа освободило Украину от польского ярма, и она пристала к Московии, как к славянской стране. Однако скоро увидела, что попалась в неволю, — она, по своей простоте, еще не знала, что такое царь, а царь это все равно, что идол и мучитель. Тогда отбилась от Московии и не знала, бедная, куда ей повернуть голову... И была разделена между Польшей и Русью, а это есть самое негодное дело, что когда-либо случалось в мире. А царица Екатерина-немка, курва всесветная, доканала козачество, так как отобрала тех, которые были старшиной на Украине, и наделила их вольными братьями, и стали одни панами, а другие — невольниками. И так пропала Украина…»
          («Книга бытия украинского народа» — Н.И. Костомаров).


         К О Н С П Е К Т

         1
        После «Руины» (период с 1663 по 1687 г., когда Правобережье было превращено буквально в руину) в правобережном крае во власти поляков осталось населенным одно Полесье — северная часть нынешней Киевской губернии с частью Волынской. Все пространство прежней Украины на юг и на юго-запад (в нынешних губерниях Киевской и Подольской) оставалось пустынею; там держались с польскими гарнизонами только два городка, Немиров и Белая Церковь, которая поляками, вопреки договору, не была сдана Дорошенку. Занятый великою идеею войны с мусульманским миром, польский король Ян Собеский не побоялся мысли восстановить павшее козачество и в 1684 году универсалом наметил для жительства Козаков земли в Украине около Корсуна, Чигирина, Лысенки и Умани, именно там, где прежде были полки: Чигиринский, Черкасский, Корсунский, Каневский, Белоцерковский и Уманский. В следующем 1685 году состоялось сеймовое постановление о принятии в отеческое покровительство всех Козаков, которые пожелали бы поселиться в Украине, признав над собою власть гетмана, поставленного от Речи Посполитой, с правом пользоваться всеми вольностями и привилегиями, дарованными прежними польскими королями козацкому званию. Но Украина хотя и считалась пустынею, скрывала уже в своих степях и лесах самовольно гнездившихся удальцов, которые, ища воли, шатались по безбрежной и бездорожной пустыне, нападали на татарские загоны, ходившие через степи ловить яссыр в волынских селах и городах, доставали себе от них оружие и добычу, освобождали от неволи своих братий-христиан. То был первый контингент возобновлявшегося козачества. 
         Но королевский универсал и сеймовая конституция пробудили охоту к козачеству и в посполитом русском пароле Полесья, Волыни и Червоной Руси, находившемся в порабощении у шляхетства: таким образом, начала воскресать прежняя, уже притухшая, борьба козачества со шляхетством. Уже в 1684 году, еще до сеймовой конституции, узаконившей козачество в Речи Посполитой, Мирон, наказной гетмана Могиленка, рассылал повсюду своих посланцев уверять народ, что королевским универсалом дозволяется «хлопам» отрекаться от повиновения панам своим и идти в козаки. Польский региментарь (военачальник) указывал шляхетству ловить таких возмутителей, отсылать к суду и сажать на кол. Но это не прекратило последующих попыток. Противодействовать таким явлениям для поляков было тем труднее, что некоторые природные шляхтичи наравне с козаками получали от короля «приповедные листы» для набора охотников в козаки и на таком основании подговаривали владельческих хлопов записываться в набираемые козацкие полки мимо воли своих владельцев. Те, которым выдавались «приповедные листы», носили название полковников. Из таких козацких полковников приобрели сразу известность четыре: Искра, Самусь, Абазын и более всех — Семён Палей. Первый поселился в Корсуне, второй в Богуславе, третий на Подолии, в Брацлаве, четвертый в бывшем Белоцерковском полку, в местечке Хвастове, которое принадлежало прежде католическому епископу и королем Яном Собеским уступлено было Палею в видах необходимости козацкой силы на время ведения войны с бусурманами. 
         Эти полковники и другие, которые менее были известны, стали привлекать в украинские пустыни жителей, и не только из южнорусского края, подчиненного Польше, но из Молдавии и более всего из Левобережной Украины. Украина Правобережная, откуда еще так недавно уходили громадами жители, спасаясь от татарской, турецкой и лядской неволи, опять становилась обетованною страною вольности. Современник уже в 1692 году называет тамошние козацкие полки многолюдными. Во всех этих полках зародилось и утверждалось одинакое стремление — освободить южнорусский народ от польской власти, обратить панских хлопов в вольных Козаков и присоединить Правобережную Украину по-прежнему к Московской державе. Самый деятельный и более верный народному духу из полковников был Семён Филиппович Палей, и потому приобрел народную любовь.

         2
        О происхождении его известно, что он был родом из Борзны от предков козацкого звания. Фамильное прозвище его было Гурко. Был у него брат Федор, владевший наследственною землею близ гор. Борзны. В Батурине у него с братом был общий дом. Получивши хорошее по тому времени образование (вероятно, в Киевской коллегии), он был записан в «компут» Нежинского полка, потом ушел в Запорожье и там-то прозван был Палеем за свои военные подвиги. Во время пребывания в Сече он приобрел большое к себе уважение. Из Сечи Палей ступил на службу польского короля Яна III именно в то время, когда король легально восстановлял козачество в Правобережной Украине. Установившись в Хвастове с королевского дозволения, Палей по кончине жены своей в другой раз женился на какой-то вдове, о которой мы знаем, что она была сестра козака Саввы и мать сына от первого брака, Симашка. Оба — шурин и пасынок Палея — во все продолжение деятельности последнего были его верными и неизменными товарищами. Как только Палей бросил клич на слободы, так и повалил к нему с разных сторон южнорусский народ. «Я нашел здесь край опустелый, — писал он в 1694 году Мазепе, — и работал около Хвастова, как около своего хозяйства; обширные поля засеялись хлебами, умножились жители, да не так из польских панских подданных, как с берегов Днепра, из Войска Запорожского и из Волошского края; и церкви Божии на славу имени Божия я построил и украсил». 
         На возвратном пути из Святых мест священник Иоанн Лукьянов с бывшими при нем богомольцами ехал через Немиров по украинской пустыне до Палеева владения в купеческом караване, возвращавшемся из Турции в Московское государство. Турки провожали путешественников и говорили, что они проводили бы их до Киева, но боятся Палея: он их не выпустит, а побьет: «У нас про него ходит страшно грозная слава, и мы никого так не боимся, как его!» Добрались до Паволочи. Находившийся там наказной Палеев полковник, услышавши о приближении каравана, приказал ударить в бубны и литавры. По такому сигналу подчиненные ему козаки-палеевцы оседлали коней и выехали в поле с знаменами. «Было их, — говорит священник, — человек триста, и выскакивали они из кустов словно зайцы, кучками человек в 20 и 30, стали гарцевать на конях, бросать копья, пускать стрелы из луков, стрелять из пистолетов, а турки, провожавшие караван, как увидали палеевщину, так и стали ни живы, ни мертвы». Полковник подъехал к купцам и всех их приветствовал, а купцы угощали Козаков водкою. Караван остановился табором за городом, в поле, и полковник прислал туда овса, всякого съестного и меду. Турки далее Паволочи не стали провожать путешественников; охрану их приняли теперь на себя палеевские козаки. Когда путешественники прибыли в Хвастов, Палея там не было; он уезжал в Киев, а вместо него управляла тогда всем полком его жена. Она выслала навстречу за пять верст путникам пятьсот конных Козаков, а когда караван стал табором в поле, прислала туда говядины, калачей и вина. Путешественники пробыли в Хвастове целый день. Палеева жена звала купцов к себе на обед и говорила: «Зачем вы до нас турок не довели? Пусть бы они узнали, каков мой господин Палей, и я знала бы, как их угостить! Жаль, что без почести гостей отпустили! Я бы им дала назад провожатых человек пятьсот через лядскую землю». Из Хвастова два дня до Киева провожали путешественников палеевцы. Это драгоценное описание современника и очевидца представляет живо быт Козаков в Правобережной Украине. Поразителен, между прочим, этот семейный порядок общественной жизни, при котором в отсутствие полковника всем его полком управляет оставшаяся дома жена, словно домашним хозяйством.
         В первые годы заселения Украины козаками они верны были цели, с которою Ян Собеский предпринял восстановление козачества в крае, подвластном Речи Посполитой: козаки беспрестанно предпринимали военные походы против бусурман, и особенно славился ими Палей. Он, говорит малорусский летописец, не только не допускал татар опустошать польских и русских пределов, но сам ходил и посылал своих Козаков в Буджакскую орду разорять татарские села: не один раз доставалось от них Очакову. Не раз крымские и белогородские салтаны, при содействии турецких янычаров, наступали на Палея со своими ордами и даже подходили под самый Хвастов, но Палей всегда счастливо побеждал их и отгонял; взял в полон одного салтана. Постоянный борец против мусульман, Палей, однако, не чуждался и дружественных сношений с ними, когда они сами к нему дружелюбно обращались; так, однажды приезжал к нему из Буджацкой орды ага с подарками — седлом, луком и стрелами. Были между татарами у него даже родные: его сестра была когда-то взята в полон и стала женою татарина, а ее сын Чора-мурза, будучи мусульманином, приезжал в Хвастов гостить к дяде.
         Заселялась Украина, умножалось войско козацкое, и Палей расставлял своих Козаков на жительство по Полесью в маетностях не только королевских, но и духовных лиц и наследственных шляхетских. Так как козаки считались королевским войском и не получали определенного жалованья, то собирали с жителей в свою пользу «борошно»: под этим словом разумелась тогда не одна хлебная мука, как теперь понимают это слово, но также деньги, возы с лошадьми и всякие хозяйственные орудия, — одним словом, все, в чем козаки могли нуждаться для своего содержания. Палей становился словно удельный владетель в своем полку, а расстановка в чужих маетностях Козаков вела к тому, чтобы со временем сколько возможно больше расширить территорию этого полка и распространить козачество, передать ему над краем господство, принадлежавшее польскому шляхетству. Другие козацкие полковники, как Искра, Самусь, Абазын, также старались об умножении народонаселения пришельцами и о расширении козачества. Абазын именовался полковником подольским, и при его стараниях населялась опустевшая Брацлавщина, возникали села за селами около Немирова, Винницы, Илинец, Брацлава. Заселялась и Поднестровщина. Стекались на новоселье пришельцы из Молдавии и Левобережной Украины, а равно из Волыни и Червоной Руси.

         3
        Все новосельцы делались вольными козаками и устраивались по козацкому порядку в сотни. Подоб-ным же способом наполнялись полки Искры и Самуся, по выражению поляков — «гультайством» (бродягами), и все заодно держались палеевщины. До 1688 года у новозаселявших Правобережную Украину не было открытых столкновений с поляками, хотя они, как малороссияне, по преданиям отцов и дедов, не любили их. Но в 1688 году Палей обратился через гетмана Мазепу с просьбою к царю принять под свою высокую руку всю Белоцерковщину и Хвастовщину и причислить к регименту войска запорожскаго. Это значило, что правобережное козачество начинает гласно заявлять то, что у него было в мысли. Московское правительство не могло решиться на такое дело, которое повлекло бы за собою разрыв с Польшею после недавно установленного мира. Палей получил ответ, что невозможно исполнить того, чего он просит; но если он сам своею особою и другие вместе с ним пожелают поступить под царскую руку, то пусть идут в Запорожье, а из Запорожья вольно будет им перейти в малороссийские города. Само собою разумеется, что такое дозволение не соглашалось с желаниями Палея: оно касалось только отдельных лиц, а Палей думал передать все правобережное козачество с его краем под единую власть царя и под управление единого козацкого гетмана. 
         Неизвестно, открытые ли поляками покушения Палея отторгнуть от Речи Посполитой Правобережную Украину, или козацкие нападения на шляхетские усадьбы были причиною, только Палей был где-то схвачен поляками и посажен в тюрьму в Немирове. Но он потом скоро освободился. Между тем во время его сидения в тюрьме Хвастов — гнездо палеевцев — был захвачен поляками, и так как он издавна уже считался маетностью католического епископа, то нахлынули туда ксендзы и хотели обращать православные церкви в униатские, — как вдруг воротился освободившийся из неволи Палей, выгнал их и, как говорят, некоторым упрямым приказал отрубить головы. 
         Вскоре в 1689 году Палей писал Мазепе, что польский король прощает его проступки и убеждает оставаться в послушании ему и Речи Посполитой, обещая свои милости, но он, Палей, с своими козаками ни за что не хочет быть под властью польских панов; все козаки того только и желают, чтобы находиться под властью великого государя. Палей просил дать совет, как ему поступить, когда на Хвастов нахлынут польские хоругви: бежать ли ему в Киев под защиту царской власти или обороняться, ожидая от царя помощи? Но из Москвы получен был ответ в прежнем смысле: никак нельзя принимать Палея с его полком, а можно принять его самого, если придет прежде на Запорожье, а потом перейдет в малороссийские города. После того Палей, несмотря на два царских отказа принять его, усердно помогал русским в войне с бусурманами
         В 1692 году отношения Палея с поляками стали неприязненнее. Это показывает своеобразное письмо к Палею пана Дружкевича, поставленного от Речи Посполитой в звании комиссара наблюдать над козаками: «Из ада родом сын немилостивый! Ты отрекаешься от подданства королю, ты смеешь называться полковником от руки царского величества, ты твердишь, будто граница тебе указана по Случ, ты грозишь разорить польские владения по Вислу и за Вислою. Смеху достойны твои угрозы! Помнишь ли, как ты когда-то пришел ко мне в первый раз в короткой сермяжке, заплатанной полотном, а ныне ты выше рта нос дерешь! Король тебя так накормил хлебом, что он у тебя изо рта вон лезет! Учинившись господином в Хвастове, в королевской земле, ты зазнался. Полесье разграбил да еще обещаешь наездом идти на наши города! Смотри, будем бить как неприятеля!» После таких угроз Палей опять обратился к Мазепе с просьбою ходатайствовать за него перед царем… Но московское правительство твердило все то же, что уже прежде отвечало по поводу Палея. В декабре того же года Палей писал гетману, что поляки грозят разгонять из становищ в Полесье людей Палеева полка, а татарские мурзы обещают ему 40 000 орды на помощь, если он признает над собою верховную власть крымского хана; но он, Палей, предпочитает быть под властью православного государя. Но московское правительство оставалось с своим прежним решением и строго указывало гетману не вмешиваться в междоусобия, возникшие у Палея с поляками.
         В следующем, 1693 году Палей вместе с высланными гетманом козаками одержал над татарами победу на реке Кодыме и за это получил от царя награду. Но вслед за тем у него с поляками возникло очень крупное недоразумение. Козаки делали нападения на шляхетские волости и переманивали панских подданных в козаки. В отмщение за то коронный гетман написал Палею грозное письмо, упрекая его в разных безобразиях, а вслед за тем преемник Дружкевича, региментарь поляк Вильга, наблюдавший над козаками, предпринял поход на Хвастовщину с польскими хоругвями и с козаками, верными Речи Посполитой… Они напали разом на несколько мест Палеева владения в один день 29 декабря. Но палеевцы отстояли себя, и тогда отличился храбростью и распорядительностью шурин Палеев, Савва. Вильга думал было, что жители, поселившиеся в Хвастовщине, в страхе перед поляками отступят от Палея и сами отдадут его полякам в руки. Но Вильга ошибся в своем ожидании и оставил намерение добывать в руки Палея или выгонять его из Хвастова, а Палей в марте 1694 года сам приехал к гетману Мазепе и старался убедить его, как ПОЛЕЗНО БУДЕТ ДЛЯ царской ДЕРЖАВЫ принять его в подданство с Хвастовщиною. Гетман угощал Палея, дарил из собственных средств и из войскового скарба, но, ссылаясь на нежелание царя принимать его в подданство и тем нарушать мир с Польшею, советовал Палею не раздражать польского короля.

         4
        Пока продолжалась война с турками, польская власть нуждалась в козаках как в военном сословии и потому должна была смотреть сквозь пальцы на их явное стремление освободить народ от панской власти. Но с прекращением этой войны полякам нечего было мирволить козачеству, и они стали явно признавать его положительно вредным для своего шляхетского строя общества. Уже в течение нескольких лет совершались в Украине одно за другим события, не оставлявшие сомнения, что с восстановлением козачества неизбежно возобновление страшной борьбы южно-русского народа с поляками. 
         При короле Августе II, тотчас после примирения с Турцией в 1699 году в Польше собран был «примирительный» сейм, названный так потому, что был созван с целью утвердить мирный договор с Турциею. На этом сейме было постановлено распустить войско и уничтожить козачество, так как восстановление его при покойном короле Яне III было предпринято только с временною целью ввиду войны с турками. Палей владел Хвастовом с королевского дозволения, но теперь Речь Посполитая в его услугах уже не нуждалась и опасно было, — говорит поляк-современник, держать в соседстве этого хлопа, который не только никогда не слушал гетманских ордонансов, но захватил имения разных панов вблизи Хвастова и обратил их в помещение своим козакам, так что разве только самые великие паны могли брать какие-нибудь доходы с своих маетностей. В подтверждение этому известию можно указать на многие в 1699 году жалобы владельцев на то, что по причине занимаемых козаками становищ и неповиновения собственных подданных, подстрекаемых козаками, владельцы не получали с своих маетностей никаких доходов.
         В исполнение сеймового постановления коронный гетман издал универсал, обращенный к полковникам: Самусю (носившему у поляков звание наказного гетмана), Палею, Искре, Абазыну и, вообще, ко всем козакам. Он извещал их всех, что сейм Речи Посполитой постановил распустить козацкое войско, отныне всякая козацкая служба прекращается, и козаки теряют уже право занимать становища в чьих бы то ни было маетностях: королевских, духовных или шляхетских, — все там находящиеся должны выбраться оттуда, иначе будут признаны своевольными и непослушными ватагами и он, коронный гетман, прикажет истреблять их как неприятелей; для этой цели снаряжает он несколько хоругвей и пеших полков. По известию современного историка, католический епископ прислал к Палею двух ксендзов в качестве своих комиссаров требовать возвращения маетности. Палей этих ксендзов посадил в тюрьму, потом выгнал прочь и отвечал: «Я не выйду из Хвастова; я основал его в свободной козацкой Украине; Речи Посполитой до этого дела нет, я же настоящий козак и гетман козацкого народа». 
         Тогда коронный гетман, как рассказывает тот же современный историк, замыслил усмирить грубого хлопа, не раздувая большого огня, и дал поручение схватить Палея генералу Брандту, стоявшему с вверенным ему отрядом войска в Белой Церкви. Брандт устроил так порученное ему дело: он отобрал несколько десятков человек и приказал им притаиться в лесу недалеко от Палеевых пасек, а в Хвастов к Палею послал «инородца», который прежде часто вел торговые сношения с Палеем. «Инородец» на этот раз должен был прикинуться, будто приехал покупать мед, и этим способом вытащить Палея к пасекам. Но Палей был тогда пьян и сам не поехал, а послал с «инородцем» своего пасынка Симашка. Симашко был уже на четверть мили от города, как один пасечник дает знать Палею, что близ пасеки в лесу явились какие-то люди и стоят, закрывши себя и лошадей своих древесными ветвями. Палей послал вдогонку известить о том пасынка. Симашко тотчас убил в поле «инородца», с которым ехал, вернулся в Хвастов, собрал отряд конных козаков, пошел с ними на засаду и уничтожил ее. После того уже в следующем году, как это видно из современных актов, коронный гетман Яблоновский послал под Хвастов региментаря Цинского с четырьмя тысячами польского войска. Малороссийские летописцы говорят, что Палей, ожидая нашествия польской военной силы на Хвастов, заранее расположил своих полчан в засаде за лесом, а сам с прочими полчанами заперся в городе. Стоявшие в засаде ударили на поляков в то время, когда Палей напирал на них из города, и таким образом они были прогнаны от Хвастова. Из дел того времени видно, что польские жолнеры (солдаты), возвращаясь из-под Хвастова, терпели от русских жителей разные поругания и оскорбления. Сам Палей, говорит польский историк, избавившись от польских военных сил, не только не думал отдавать полякам Хвастова, но продолжал захватывать под свое владение маетности разных панов и разорять шляхетское достояние.

        5
        Дружелюбные отношения Палея с гетманом Мазепой тоже стали охлаждаться. Уже с 1694 года между ними пробежала, как говорится, какая-то черная кошка. Возраставшая слава Палея, усиливая любовь к нему народа не только на правой, но и на левой стороне, возбуждала в гетмане тайную досаду и зависть; все малороссияне видели в Палее истинного козака-богатыря, а на счет Мазепы никак не могло уничтожиться предубеждение, что как он ни прикидывается русским, а все-таки на самом деле он «лях» и пропитан насквозь лядским духом. В таких отношениях находился глава правобережного козачества с малороссийским гетманом, когда шляхетство показывало более и более свирепого раздражения против Палея и всего козачества.
         В 1701 году на сеймике Волынского воеводства обязали отправленных на генеральный сейм послов добиваться, чтобы гетман коронный привел в исполнение сеймовый декрет 1699 года об уничтожении козачества, выгнал бы Палея и предал бы «инфамии» (лишению чести) всю его старшину. В подобном враждебном козачеству духе отозвалось шляхетство Киевского воеводства в ноябре того же года… Таким образом, шляхетство южно-русского края выступило против козачества с решительным намерением снести его с лица той земли, которую Польша считала своим достоянием. В силу таких настоятельных требований шляхетского сословия король Август II предписал Палею вывести все козачество из воеводств Киевского и Брацлавского и распустить конную и пешую козацкую милицию. Летом 1702 года поляки стали приводить в исполнение постановление своего сейма и смысл королевского декрета: владетели коронных имений и «дедичные» паны в сопровождении вооружейной силы кварцяного (наёмного) войска и панских отрядов стали наезжать на украинские городки, домогались изгнания Козаков и водворения шляхетского господства в крае.
         Тогда началось против шляхетства противодействие со стороны южно-русского народа, грозившее возобновлением страшной для панов эпохи Богдана Хмельницкого. Первые признаки такого противодействия показались в Богуславе. Самусь, носивший данное ему королем Яном III звание наказного козацкого гетмана, прежде жил в Виннице: по заключении мира с турками поляки удалили его оттуда и приказали жить в Богуславе со званием только полковника, но вместе с тем поручили ему быть осадчим, т.е. накликать поселенцев в богуславское староство. Теперь вдруг назначен был в Богуслав подстароста и тот прибыл в этот город отбирать его под свою власть. Самусю с козаками приказывали уходить прочь. Но в ту пору в Богуславе у Самуся был другой козацкий полковник Искра и Палеев пасынок Симашко. Новый подстароста тотчас же по своем прибытии стал обращаться с жителями «досадительно». За это его убили, а вслед за ним стали избивать «инородцев». По примеру Богуслава то же стало происходить и в других украинских местностях. Прогнали и частью перебили шляхтичей и «инородцев» в Корсуне и в Лисянке, а затем по новозаводимым слободам начали изгонять польских осадчих, созывавших на жительство поселенцев во имя своих панов. 
         Пасынок Палея Симашко заохочивал народ к восстанию, хотя Палей сообщил гетману, что Симашко очутился в восстании случайно. Палей уверял, что он сам не рад тому, что происходит, и просил дать совет, как ему поступать. «Не вмешивайся в это дело, а сиди смирно, как сидел», — отвечал ему гетман. С своей стороны, Самусь обращался три раза к гетману, заявляя, что общее желание всех Козаков правой стороны Днепра — поступить под высокую руку царского величества и состоять под единым региментом гетмана, признаваемого царем. «Уже изо всех наших городов, — сообщал Самусь, — выгнали лядских старост, панов и «инородцев», а многих «инородцев» крестили; держится у ляхов еще одна Белая Церковь, но все жители оттуда выбежали, а остались в замке служилые поляки; к ним пристали те, что ушли туда из Корсуна и Лисянки, да наберется еще человек пятьдесят шляхты: ожидают они себе из Польши военной помощи, но мы слышим, что король со шляхтою не в любви. Я поневоле должен был обороняться от ляхов: они ведь мне смерть задать собрались. Не дают ляхи мне при старости укрух хлеба съесть. Они хотят наших детей в котлах варить». 
         Мазепа отвечал: «Помочи тебе не подам и без царского указа тебя не прийму. Без моего ведома ты начал и кончай, как знаешь, по своей воле». «Бунт распространяется быстро, — в донесении своем в Приказ писал гетман, — уже от низовьев Днестра и Буга по берегам этим рек не осталось ни единого старосты, побили много мешан — поляков и «инородцев», другие сами бегут в глубину Польши и кричат, что наступает новая хмельнищина. Впрочем, случившаяся на правой стороне Днепра смута принадлежностям нашим зело есть непротивна. Пусть господа поляки снова отведают из поступка Самусева, что народ малороссийский не может уживаться у них в подданстве; пусть поэтому перестанут домогаться Киева и всей Украины».

         6
        По царскому указу в августе 1702 года гетман приглашал Палея участвовать с своими полчанами в войне против шведов. Палей отвечал, что рад бы служить царю, да не смеет выходить, потому что на него собираются польские военные силы в Коростышове, и как только он выйдет, так они и Хвастов разорят и людей православных перебьют. «Всему свету известно, — выражался Палей, — что ляхи уже не одного сына восточной церкви удалили с сего света и много христиан мечом истребили в нашей достойной слез Украине». Палей умолял гетмана о помощи (о ратунку). 
         Гетман сам должен был находиться в осторожности. Волнение правобережных Козаков против польских панов могло отозваться соответственно и на левой стороне Днепра… Теперь, как только на правой стороне Днепра пошла расправа с поляками и «инородцами», так и на левой, в Переяславском полку, стали порываться бить «инородцев». Бить ляхов и «инородцев» продолжало еще для всего малороссийского народа казаться делом привлекательным; побеги с левой стороны Днепра на правую увеличивались особенно, когда в народе господствовало нерасположение к московской власти. Мазепа писал в приказ: «Все поселяне на меня злобятся; здесь, говорят, нас изгубят москали, и у каждого мысль уходить за Днепр».
         Шляхта воеводств Киевского, Подольского и Волынского оповестила посполитое рушенье всей своей братии на усмирение козацкого и хлопского восстания, поднятого в Богуславе и Корсуне с подущения Палея. Коронного гетмана, главным образом, просили выгнать Палея из Хвастова. Посполитое рушенье (войско) местного шляхетства признавалось на ту пору единственной мерою спасения, потому что польское кварцяное войско отвлекалось внутрь государства для отражения вторгшихся шведов. Между тем Самусь двинулся на Белую Церковь, написал гетману Мазепе, что хотя замок там хорошо укреплен, но по причине малолюдства не устоит против него. 7 сентября из табора под Белою Церковью Самусь разослал ко всем козацким старшинам универсал, в котором извещал, что присягнул за весь народ украинский быть до смерти верным царскому пресветлому величеству и пребывать в покорности гетману Мазепе, что в настоящее время он с козацким войском находится под городом Белою Церковью против неприятелей поляков и все с ним единодушно будут добиваться, чтобы ляхи с этих пор ушли навсегда из Украины и уже более по ней не расширялись
         Начавши от Богуслава и Корсуна, восстание, поднятое Самусем, пошло на запад к Бугу и Днестру. «Хлопы, жадные крови шляхетской, как выражались поляки, поднялись…» Города за городами, села за селами выбивались из-под господства владельцев, и скоро восстание доходило уже до Каменца. Палей хотя и дружил тайно с Самусем, но не выказывался с открытою враждою ко всем полякам; он, по-видимому, следовал совету Мазепы — не мешаться в поднявшееся восстание. Но шляхетство само озлобило его, указывая в своих заявлениях на Палея как на первейшего врага и добиваясь, как мы уже говорили, от коронного гетмана паче всего изгнания этого человека из Хвастова. Поэтому Палей и отправил к одному из подольских предводителей, Палладию, своего неутомимого пасынка Симашка и какого-то Лукьяна с своими полчанами. В то же время Палей отправил 1500 своих полчан в другую сторону, к Белой Церкви, в подмогу Самусю, а потом и сам туда поехал.
         Две недели простоял Самусь под Белою Церковью. Козаки насыпали шанцы. Но тут Самусь услышал, что против него на помощь польскому гарнизону в Белой Церкви идет региментарь Рущиц с двумя тысячами польской военной силы. Самусь отошел от Белой Церкви вместе с полковником Искрою и оба двинулись к Котельне, где, как они осведомились, стояли ляхи. К Рущицу присоединился пан Яков Потоцкий с надворными хоругвями и с ополчением шляхты киевского воеводства. У Самуся было тысяч около двух своих козаков и полторы тысячи палеевцев под начальством Омельченка. Поляки были многочисленнее Козаков, но у них происходили нестроения и взаимные ссоры: Рущиц и Потоцкий не ладили между собою за первенство. Поляки из Котельни ушли в Бердичев. Козаки 16 октября подошли к этому городу. В это время Потоцкий, желая перетянуть на свою сторону воинов Рушица, своего соперника, поил их вином, и когда, таким образом, шляхетские головы были разогреты, вдруг козаки ворвались в Бердичев и начали рубить всех, кто попадался им под руку; многие в ужасе пустились бежать, но попадали в воду; сам Потоцкий едва спасся бегством. Козаки, усиленные хлопами, приставшими к ним из соседних сел, разграбили табор Потоцкого. Рущиц с частью своего войска ушел в замок, но через четверть часа козаки взяли этот замок, и Рущиц ушел в одной рубахе к волынской шляхте, стоявшей неподалеку в ополчении. Весь его отряд был изрублен. Городки: Пятка, Слободище и другие, вслед за Бердичевым, пристали к козакам.
         Разделавшись таким образом с польским отрядом, шедшим на помощь белоцерковскому гарнизону, Самусь с Искрою воротились к Белой Церкви. Там во время отсутствия Самуся продолжал стоять Палей и, наконец, этот город был взят ими в исходе ноября. Козаки овладели 28 пушками и большим запасом пороха, гранат и свинца. Палей, как рассказывают, в знак торжества въехал туда шестернею в карете, показывая тем, что он есть пан полковник белоцерковский. Все три козацких предводителя прислали Мазепе коллективное письмо, просили принять Белую Церковь под власть царскую, назначить туда осадчего и уже не возвращать ее ляхам.

         7
        После расправы с Белою Церковью Самусь двинулся на Немиров, где поляки озлобили против себя русских безжалостными казнями пойманных мятежных хлопов. В Немирове, кроме тамошнего поспольства, находился польский гарнизон и немного шляхты из воеводств Брацлавского и Волынского. Козаки в числе 10000 подступили к городу, и немировское поспольство тотчас передалось своим единоверцам, а потому город был взят без затруднения. Всех поляков и «инородцев» истребили, кроме тех из последних, которые изъявили готовность принять христианскую веру. 
         Во все то время, когда Самусь и Палей добывали Белую Церковь, в прибужской и поднестранской стране происходили события, напоминавшие времена Богдана Хмельницкого. Надобно иметь в виду, что воеводство Подольское еще недавно вместе с Каменцем возвращено было Польше от Турции, польские паны стали там заводить поселения и приманивали новопоселенцев льготами от работ и даней на известный срок; новопоселенцы, приходя туда, не водворялись прочно на одних местах, а шатались от одного владельца к другому и отличались буйным духом. Рядом с панскими слободами заводил козацкие слободы из разных выходцев козацкий полковник Абазын, и эти слободы поддерживали во всем крае козацкий дух. Нетвердо прикрепленное к власти панов население разом заволновалось, и в сентябре шляхетство жаловалось, что взбунтовавшееся хлопство не дает спуска ни шляхте, ни губернаторам. Хлопы с женами и детьми бежали отовсюду к поднестранскому полковнику Абазыну, заклятому врагу поляков и «инородцев». К нему в содействие явился Палеев пасынок Симашко: в двадцати волостях перебили они арендаторов «инородцев», изгнали шляхтичей, ограбили и разорили их усадьбы и объявили край козацким. Шляхетство спасало жизнь свою бегством в глубину Польши, забирая с собой все, что успевало схватить на скорую руку, и стараясь взять с собою письменные документы на владение маетностями, чтобы впоследствии сохранить на них законное право. «Инородцы» с женами, с детьми и с купеческими товарами спешили также в глубину Польши; их на дороге грабили не только козаки, но даже и шляхтичи. В иных местах не осталось ни единого «инородца», ни католика. 
         Кварцяное войско было занято войною против шведов, и не ранее как 4 декабря польный гетман Сенявский издал универсал, извещая, что идет на укрощение козацкого мятежа. Хотя впоследствии многие лица и шляхетского звания привлечены были к суду за участие в нем. Мы упомянули о том, как иные под всеобщее смятение делали обычные наезды друг на друга. Оставалось еще, впрочем, очень немного православных шляхтичей, не успевших, подобно прочей своей братии, изменить отеческой вере. Таким из последних могикан своего времени был тогда Данило Братковский. Получивши отличное воспитание, он занимался литературою и напечатал по-польски сочинение под названием «Мир пересмотренный по частям» («Swiat poczesci przejrzany»), где в сатирическом тоне изобразил пороки шляхетского общества. Этот господин подобрал около себя кружок шляхтичей, сохранивших, подобно ему, православную веру, и на сеймиках воеводств Киевского и Волынского вместе с ними составил для послов, отправляемых на сейм в Варшаву, инструкцию, в которой требовались гарантии свободы православного вероисповедания. Римско-католическая партия, составлявшая на сеймиках и на сейме большинство, сильно озлобилась за это, и православная вера вместо требуемого облегчения подверглась еще большим стеснениям и унижениям. Так, после возвращения Польше Подолии в Каменце не дозволялось селиться православным; весь подольский край в церковном отношении был изъят от ведомства киевского митрополита и подчинен исключительно львовскому униатскому владыке, как будто там уже не было вовсе и не должно быть православия. 
         Братковский в 1701 году пристал к Палею и распускал сочинения в защиту прав православной религии. Вслед за тем Братковский отправился в Батурин к Мазепе, с которым был близок уже давно. Он возвращался оттуда во Львов, где имел тогда место своего жительства, и направился не прямым путем через Киев, а через Полесье, для осторожности от поляков, которые за ним наблюдали. Переодетый, он хотел обойти обоз волынского посполитого рушения, вышедшего на войну против мятежных хлопов, и был схвачен. Он был предан суду в Луцке и обвинен в том, что, «враждуя к унии, ездил в Украину, на возвратном пути возмущал народ и Козаков, всегда шатких в верности Речи Посполитой, и тем придал огня мятежу, возникшему под предлогом сочувствия к своей религии, будто бы угнетаемой поляками, чего никогда не бывало». Его подвергли огненной пытке; он ничего нового не показывал и ни от чего уже сказанного не отпирался. Его казнили мучительною смертью 25 ноября 1702 года.

         8
        Гетман Мазепа не только не смел оказывать сочувствия русским, восставшим на правом берегу Дне-пра, но в ноябре 1702 года получил от царского резидента в Варшаве, князя Григория Долгорукого, письмо такого содержания: «Шведский король хитрыми вымыслами, по совету приставших к нему польских изменников, велел распространять слухи, будто его царское величество указал вашей вельможности послать 20000 войска на помощь Самусю, назвавшемуся царским гетманом, и будто мятежи, поднявшиеся в Украине, возникли с позволения нашего государя. Речь Посполитая приходит в немалое подозрение. Необходимо всем на деле доказать, что этот мятеж начался без воли царской и не приносит никакой пользы его царскому величеству; необходимо стараться угасить этот огонь, препятствующий Речи Посполитой обратить оружие против шведов». 
         Польский коронный гетман просил малороссийского гетмана оказать помощь к укрощению бунта в Украине. Но гетман Мазепа ограничился только тем, что посылал увещательные письма к Самусю и Палею, а по рубежу приказал расставить караулы для преграждения охотникам пути к правобережным мятежникам и угрожал смертною казнью за самовольные побеги. Мазепа должен был в то же время делать уступки своим старшинам и, вообще, козакам, которые, как истые малороссияне, все-таки смотрели с недружелюбием к полякам на то, что делалось в их государстве. Вероятно, по этой причине гетман тогда писал канцлеру Головину, что лучше было бы теперь принять от Палея Белую Церковь в царское владение. Государь же, вместо соизволения на такую мысль, опять предписывал гетману учреждать построже караулы, чтобы не пропускать малороссийского народа за Днепр для участия в мятеже против поляков, а к Самусю и Палею писать, чтоб они возвратили Белую Церковь польскому королю как законному властителю. С этою же целью царь отправил к Палею генерала Паткуля уговаривать козацкого полковника исполнить волю союзных государей, а король Август написал Палею снова увещание о том же и выставил ему неуместность сделанного заявления, что он отдаст Белую Церковь только тогда, когда русский царь прикажет. Палей не сопротивлялся воле двух государей, но и не спешил ее исполнить. 
         Но поляки все-таки укротили восстание южно-русского народа. Небольших усилий стоило польному гетману Сенявскому уничтожить шайки хлопов и отнять Немиров у Самуся. Последний убежал в Богуслав. Сенявский осадил Ладыжин. Туда ушли козаки, вытесненные из Немирова; там же заперся с 2000 человек полковник Абазын. После упорной битвы Немиров был взят. Абазын был посажен на кол; все бывшие с ним, и старые и малые, — истреблены. По одним известиям, погибших было до двух тысяч, а другие простирают их число до десяти тысяч. Другой предводитель мятежных русских хлопов, Шпак, был в феврале разбит воеводою киевским Потоцким и генералом Брандтом. По предложению пана Потоцкого, носившего титул воеводы киевского, всем хлопам, заподозренным в восстании, отрезывали левое ухо и, по свидетельству современника, может быть, преувеличенному, таким способом заклеймено было до 70 000 человек. Сначала был повальный суд победителей, и пойманных казнили тотчас, на месте поимки. Тогда хлопы, поделавши обширные засеки, забирались туда и сидели там, защищаясь с своими женами, детьми, с домашним скотом и всякою рухлядью. Жолнеры добывали их оружием и тотчас истребляли, без разбора пола и возраста. Но потом стали предавать виновных установленным судам, и тогда приходилось подвергать смертному приговору целые селения, так как по суду оказывалось, что жители все огулом принимали участие в мятеже. Иногда, однако, спасали их от смерти сами владельцы, жалея о своих подданных, от которых все-таки надеялись впоследствии иметь рабочую силу.
         Мазепа, сообщая в приказ о том, что отобрание Белой Церкви от Козаков для отдачи ее полякам представляет затруднение, писал: «Не могу брать на душу греха, чтобы приветными уверениями склонять Палея, Самуся и Искру к послушанию, а потом отдать их полякам в неволю. Не могу заверять их, что они останутся целы и невредимы как в своем здоровье, так и в пожитках. Поляки не только над козаками, но и над всем русским народом, находящимся у них под властью, поступают по-тирански. Это показали недавние дела их в Поднестровщине и в Побужьи, где они, отмщая за бывший мятеж народный, многих казнили, иных вешали, других бросали на гвозди или сажали на кол».
         В продолжение всего 1703 года Сенявский напрасно посылал Мазепе убеждение за убеждением расправиться оружием с Палеем и другими мятежниками и принудить отдать полякам Белую Церковь. Мазепа знал, что если бы он начал исполнять польское желание, то раздражил бы весь левобережный народ против себя. Расставленные же по днепровскому побережью караулы не пускали народ бегать за Днепр «на своеволье». Палей нимало не спешил отдавать Белой Церкви, — напротив, укреплял ее и умножал свою военную силу всяким «гультайством».

         9
        Наступил 1704 год. В первый день этого года явился в Переяслав к тамошнему полковнику Миро-вичу Самусь и изъявил желание сдать Мазепе, как гетману всего войска запорожского, знаки гетманского достоинства, некогда данные ему, Самусю, от польского короля. Вслед за ним туда же приехал корсунский полковник Искра с такою же покорностью и говорил: «Мы с поляками не можем ужиться! Не знаем, где нам и деться, если не будем приняты от православного монарха и от гетмана обеих сторон Днепра». С царского разрешения гетман 24 января принял от Самуся гетманские клейноты в Нежине. Тогда к Палею опять была послана царская грамота об отдаче белоцерковской «фортеции» польскому королю — союзнику царя; при этом Палею грозили, что если так не станется, то Белую Церковь возьмут и займут великороссийские и малороссийские войска, хотя бы и силою, и потом она будет отдана полякам. 
         После того как не стало на правой стороне Самуся и Искры, Палей остался там единственным борцом за козачество, приобретал еще более веса и славы в народе и казался гетману немил и опасен еще более, чем прежде. Мазепу давно уже обвиняли в наклонности отдать Украину Польше; и теперь еще (в конце 1703 года) прислан был в Батурин из Москвы человек, явившийся с доносом на гетмана, будто он сносится со сторонниками шведского короля в Польше; но царь не верил никаким доносителям и прямо отсылал их к гетману. Мазепа, в свою очередь, обвинял в подобной наклонности к польской стороне тех, кого в данное время невзлюбливал. Вот и относительно Палея он доносил, что этот человек своим влиянием может склонить малороссийский народ на польскую сторону. «Поляки, — писал Мазепа, — хотят выбрать себе в короли сына Собеского и начать войну с Россиею. Наш народ глуп и непостоянен; он как раз прельстится: он не знает польского поведения, не рассудит о своем упадке и о вечной утрате отчизны, особенно когда будут производить смуту запорожцы. Пусть великий государь не слишком дает веру малороссийскому народу, пусть изволит, не отлагая, прислать в Украину доброе войско из солдат храбрых и обученных, чтоб держать народ малороссийский в послушании и верном подданстве… Нужно, однако, с нашим народом обращаться человеколюбиво и ласково, потому что если такой свободолюбивый, но простой народ озлобить, то уже потом трудно будет суровостью приводить его к верности...». 
         В то же время гетман взводил подозрение в измене, например, на стародубского полковника Миклашевского, в том, будто он вел тайные сношения с литовским паном Коцелом и последний сообщал Миклашевскому, что если у поляков состоится мир со шведами, то поляки приблизятся к границам Московской державы и заставят царя уступить Польше Украину; тогда украинская вольность будет такова же, какова польская и литовская: сколько сенаторов из Короны и Литвы, столько же будет и из Украины, и все козаки вольностью и шляхетским достоинством одарены будут. Гетман Мазепа в душе более чем все старшины сочувствовал этой мысли, но по обстоятельствам не находил еще современным и удобным для своих выгод показывать такое сочувствие, а потому и выдал Миклашевского. Но с Миклашевским гетман мог бы и помириться, а с Палеем ни за что, потому что Палей был в народе руководителем совершенно иного стремления, такого, при котором не было места какому бы то ни было соединению с Польшею
         По царскому указу Мазепа должен был со всем своим войском, переправившись через Днепр у Киева, вступить за рубеж польских владений и чинить промысел над нерасположенными к королю Августу панами, нещадно опустошая огнем и мечом их маетности. Мазепа же шел уже со скрытым намерением схватить Палея и в своих донесениях в приказ постоянно сообщал, на основании показаний какого-то беглого канцеляриста из Белой Церкви, что Палей беспрестанно сносится с Любомирскими, которые решительно уже пристали к шведам. Между тем, отклоняя Палея от всякого против себя подозрения, он приглашал его к себе на соединение со своими полчанами… 15 июня Мазепа с войском стоя под Паволочью на шляху Гончарихе. Сюда прибыл к нему Палей со своими полчанами, не подозревая никаких козней, и расположился особым обозом рядом с обозом гетмана. Мазепа у себя в обозе принимал Палея очень радушно и угощал. Приезжали к Мазепе губернаторы разных маетностей и коменданты городов, убегавшие от «гультаев»; они извещали о разных шайках, бродивших по краю… Приезжавшие к Мазепе губернаторы представляли ему, что все зло этих бунтов идет от Палея, наконец и сам король Август написал к Мазепе, жалуясь, что разбои чинятся над шляхетством около Буга и Днестра по наущению Палея. Мазепа 10 июля пригласил Палея в свой обоз и сообщил ему о жалобах, возникших на него. Палей отвечал: «Я своим полчанам запретил обижать поляков; но не все меня слушают; иной самовольно своим путем идет. Что же мне делать! На то они люди войсковые. Они смотрят на то, как ведут себя ляхи с их королем. Вот как я услышу о добром поведении короля и ляхов, то и смирю гультаев; полны будут виселицы!» Гетман сказал Палею, чтобы он, по желанию царскому, ехал в Москву. «Незачем мне туда ездить!» — отвечал Палей. Тогда Мазепа не отпустил Палея в его обоз, а задержал в своем обозе, однако не открывал ему об умысле отправить его насильно в Москву. В конце июля Мазепа передвинул свой обоз к Бердичеву, а 1 августа приказал взять Палея под караул.

         10
        Палей сидел в батуринском замке до первых месяцев 1705 года. Его имущество было описано, и опись послана в Москву. Серебряная посуда, составлявшая в то время обычную роскошь козацких старшин, не представляла у Палея большого изобилия… Зато у Палея было немало дорогого, богато оправленного оружия и одежд мужских и женских, бархатных луданных, златоглавных и проч. Его бывший фактор «инородец» и его родственник Омельченко (занявший полковническую должность) показывали, однако, что Палей зарыл еще в земле большой клад, но не знали где. Гетман без царского указа не смел по этому поводу подвергать Палея и жену его пыткам, хотя этого ему хотелось.
         В начале 1705 года Мазепа, будучи в Москве, лично представлял царю, что Палея оставлять в Украине не годится, а следует отправить его в Великую Россию, но и в столице не держать долгое время и определить ему место ссылки где-нибудь подальше. Палей был доставлен вместе со своим пасынком Симашком в Москву в марте 1705 года. Сначала указом 30 мая велено было сослать Палея в Енисейск и держать там до кончины живота. Но по этому указу он почему-то отправлен не был, а 30 июля состоялся другой указ, которым приказывалось везти Палея до Верхотурья в три подводы в сопровождении десяти солдат, оттуда препроводить в Тобольск, а из Тобольска в Томск, где положено было содержать его постоянно. Народная память создала о пребывании Палея в Сибири поэтический образ такого рода: Палей собирается идти молиться Богу; его верный «чура» натягивает на него серую свиту и дает в руки еловую ветвь. Он идет к часовне и не знает, молиться ли ему Богу или тосковать. Воротившись из часовни, он берет «бандуру» и поет песню, в которой выражает и свое горе, и современную народную философию: «Горе жить в свете: один, запродавши свою душу, вышивает себе золотом одежды; другой, как в диком лесу, слоняется в Сибири». Ясно, что здесь судьба Палея противополагается судьбе Мазепы, погубившего его и продолжавшего жить в роскоши и изобилии

         11
        …к сожалению, нам неизвестно свидание царя со вдовами несчастных верных слуг, осужденных им на смерть «по ошибке», из доверия к Мазепе. Но по царскому повелению гетман Скоропадский дал универсал, которым возвращались вдове Кочубея с детьми и ее сестре, вдове Искры, оставшейся бездетною, все маетности покойных мужьев с некоторою прибавкою новых. Около того же времени пожалованы были маетности разным войсковым товарищам: Андрею Лизогубу, Ивану Бутовичу и другим. Затем царь издал грамоту об охранении малороссийских обывателей от бесчинств и самовольств великороссийских солдат, которые без офицеров, малыми партиями самовольно вторгались в местечки и селения, брали насильно у жителей хлеб, всякую живность, лошадей, резали скот, врывались даже в клети и выбирали оттуда платье, принадлежавшее хозяевам. Чтобы сколько-нибудь изгладить впечатление, произведенное в малороссийском народе… 
         Тогда вспомнили об одной из прежних жертв Мазепы — о Палее, томившемся в сибирских пустынях. Первый, подавший мысль об его освобождении, был князь Григорий Долгорукий, который, находясь в Нежине, имел возможность прислушаться к народному голосу и узнать, что память о Палее оставалась в уважении у всех его соотечественников, а это казалось особенно важным, когда Скоропадский и миргородский полковник старались «склонить» к верности царю запорожцев. Царь дал указ о возвращении Палея…
         Во всей русской истории ни одно сражение не имело таких важных последствий, как Полтавское, и ни одно, исключая разве Куликовской битвы, не отпечатлелось до такой степени в народной памяти. И в самом деле, счастие для Русского государства было неизмеримое. Честь Русской державы вырвана была из бездны почти неминуемой. Опасность была чрезмерно велика. Если бы, как того надеялся Карл, малороссийский народ прельстился обольщениями своего гетмана и славою северного победителя, Петру ни за что бы не сладить со своим соперником. И если кто был истинным виновником спасения Русской державы, то это — малороссийский народ, хотя эта сторона дела не выставлялась до сих пор историею в настоящем свете. Много было условий, делавших возможным отпадение малороссиян от верности к русскому царю. И однако вышло не то. Народ инстинктивно почуял ложь в тех призраках свободы, которые ему выставляли. Он уже и прежде лучше самого Петра и его министров раскусил своего гетмана, считал его ляхом, готовым изменить царю с тем, чтоб отдать Украину в рабство Польше. Никакие уверения изменника, никакие лживые обвинения, рассыпаемые им на московские власти, не переменили к нему народной антипатии. Народ инстинктивно видел, что его тянут в гибель, и не пошел туда. Народ остался верен царю не из какой-либо привязанности, не из благоговейного чувства к монарху, а просто оттого, что из двух зол надобно было выбирать меньшее. Как бы ни тяжело было ему под гнетом московских властей, но он по опыту знал, что гнет польских панов стал бы для него тяжелее. Под русскою властью, по крайней мере, оставалось для него всегда духовное утешение — вера его отцов, которую никак уже не могли бы попирать «москали», как бы ни относились они ко всем остальным народным правам. Этого одного уже было достаточно.
         Народ за Мазепой не пошел. Память о Мазепе не испарилась совершенно в народе, но осталась никак не в привлекательном виде. В народных песнях и преданиях — это какое-то злое и враждебное существо, это даже не человек, а какая-то лихая, проклятая сила: «Проклята Мазепа!» Более всего сохранилась в народной памяти его борьба с Палеем: Мазепа хочет сам свергнуть царя с престола и клевещет на Палея. Палея ссылают или засаживают в тюрьму, но скоро открывается злоба «проклятой Мазепы». Палей, хотя уже дряхлый старик, получает свободу и побеждает Мазепу. Самая Полтавская победа, по народному мировоззрению, приписывается Палею…
         Со вступлением на престол Екатерины II русская государственная политика нашла окончательно несообразным со своими видами удерживать отдельное гетманское устройство. Оно действительно имело рядом с хорошими сторонами и некоторые отжившие, требовавшие коренных изменений. Но предприняты ли были такие изменения в пользу народа? Если и были, то мало, напротив, из видов политики принято было известное правило: divide et impera (разделяй и влавствуй). Опасались, чтоб уничтожение порядка, к которому страна привыкла уже веками, не возбудило в ней смут, и вот создали небывалое в Малороссии дворянство, которое, как показывает история, всегда бывает язвою там, где не вырабатывается само собою из исторической жизни, а навязывается по теории. Поспольство закрепощается во власти этого новоизмышленного дворянства, и таким образом народ разбивается на два сословия, противоположные по своим интересам. Малороссия, наравне со всею остальною Россией, подверглась надолго всей мерзости крепостничества

        Вернуться к оглавлению

 

 

 


 

 



        NB_Последний Сын Вольности: «Тарас Бульба» — «Крупица русского чувства: ...гневен был взор его. Никто не посмел остановить их. В виду всего воинства уходил полк, и долго еще оборачивался Тарас и всё грозил…» (Н.В. Гоголь)

          О Т Р Ы В К И

          <…> Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый ХV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак). Это было, точно, необыкновенное явленье русской силы: его вышибло из народной груди огниво бед. Вместо прежних уделов, мелких городков, наполненных псарями и ловчими, вместо враждующих и торгующих городами мелких князей возникли грозные селения, курени и околицы, связанные общей опасностью и ненавистью против нехристианских хищников. Уже известно всем из истории, как их вечная борьба и беспокойная жизнь спасли Европу от неукротимых набегов, грозивших ее опрокинуть. Короли польские, очутившиеся, наместо удельных князей, властителями сих пространных земель, хотя отдаленными и слабыми, поняли значенье козаков и выгоды таковой бранной сторожевой жизни. Они поощряли их и льстили сему расположению. Под их отдаленною властью гетьманы, избранные из среды самих же козаков, преобразовали околицы и курени в полки и правильные округи. Это не было строевое собранное войско, его бы никто не увидал; но в случае войны и общего движенья в восемь дней, не больше, всякий являлся на коне, во всем своем вооружении, получа один только червонец платы от короля, — и в две недели набиралось такое войско, какого бы не в силах были набрать никакие рекрутские наборы. Кончился поход — воин уходил в луга и пашни, на днепровские перевозы, ловил рыбу, торговал, варил пиво и был вольный козак. Современные иноземцы дивились тогда справедливо необыкновенным способностям его. Не было ремесла, которого бы не знал козак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и, в прибавку к тому, гулять напропалую, пить и бражничать, как только может один русский, — все это было ему по плечу. Кроме рейстровых козаков, считавших обязанностью являться во время войны, можно было во всякое время, в случае большой потребности, набрать целые толпы охочекомонных: стоило только есаулам пройти по рынкам и площадям всех сел и местечек и прокричать во весь голос, ставши на телегу: «Эй вы, пивники, броварники! полно вам пиво варить, да валяться по запечьям, да кормить своим жирным телом мух! Ступайте славы рыцарской и чести добиваться! Вы, плугари, гречкосеи, овцепасы, баболюбы! полно вам за плугом ходить, да пачкатъ в земле свои желтые чеботы, да подбираться к жинкам и губить силу рыцарскую! Пора доставать козацкой славы!» И слова эти были как искры, падавшие на сухое дерево. Пахарь ломал свой плуг, бровари и пивовары кидали свои кади и разбивали бочки, ремесленник и торгаш посылал к черту и ремесло и лавку, бил горшки в доме. И все, что ни было, садилось на коня. Словом, русский характер получил здесь могучий, широкий размах, дюжую наружность.
         Тарас был один из числа коренных, старых полковников: весь был он создан для бранной тревоги и отличался грубой прямотой своего нрава. Тогда влияние Польши начинало уже оказываться на русском дворянстве. Многие перенимали уже польские обычаи, заводили роскошь, великолепные прислуги, соколов, ловчих, обеды, дворы. Тарасу было это не по сердцу. Он любил простую жизнь козаков и перессорился с теми из своих товарищей, которые были наклонны к варшавской стороне, называя их холопьями польских панов. Вечно неугомонный, он считал себя законным защитником православия. Самоуправно входил в села, где только жаловались на притеснения арендаторов и на прибавку новых пошлин с дыма. Сам с своими козаками производил над ними расправу и положил себе правилом, что в трех случаях всегда следует взяться за саблю, именно: когда комиссары не уважили в чем старшин и стояли пред ними в шапках, когда поглумились над православием и не почтили предковского закона и, наконец, когда враги были бусурманы и турки, против которых он считал во всяком случае позволительным поднять оружие во славу христианства.
         Теперь он тешил себя заранее мыслью, как он явится с двумя сыновьями своими на Сечь и скажет: «Вот посмотрите, каких я молодцов привел к вам!»; как представит их всем старым, закаленным в битвах товарищам; как поглядит на первые подвиги их в ратной науке и бражничестве, которое почитал тоже одним из главных достоинств рыцаря. Он сначала хотел было отправить их одних. Но при виде их свежести, рослости, могучей телесной красоты вспыхнул воинский дух его, и он на другой же день решился ехать с ними сам, хотя необходимостью этого была одна упрямая воля…

         <…> Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь гибель народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и как их зовут. Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь в свой собственный дом, из которого только за час пред тем вышли… И вся Сечь молилась в одной церкви и готова была защищать ее до последней капли крови, хотя и слышать не хотела о посте и воздержании. Только побуждаемые сильною корыстию <инородцы> осмеливались жить и торговать в предместье, потому что запорожцы никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и платили. Впрочем, участь этих корыстолюбивых торгашей была очень жалка. Они были похожи на тех, которые селились у подошвы Везувия, потому что как только у запорожцев не ставало денег, то удалые разбивали их лавочки и брали всегда даром. Сечь состояла из шестидесяти с лишком куреней, которые очень походили на отдельные, независимые республики, а еще более походили на школу и бурсу детей, живущих на всем готовом. Никто ничем не заводился и не держал у себя. Все было на руках у куренного атамана, который за это обыкновенно носил название батька. У него были на руках деньги, платья, весь харч, саламата, каша и даже топливо; ему отдавали деньги под сохран. Нередко происходила ссора у куреней с куренями. В таком случае дело тот же час доходило до драки. Курени покрывали площадь и кулаками ломали друг другу бока, пока одни не пересиливали наконец и не брали верх, и тогда начиналась гульня. Такова была эта Сечь, имевшая столько приманок для молодых людей.

         <…> Скоро весь польский юго-запад сделался добычею страха. Всюду пронеслись слухи: «Запорожцы!.. показались запорожцы!..» Все, что могло спасаться, спасалось. Все подымалось и разбегалось, по обычаю этого нестройного, беспечного века, когда не воздвигали ни крепостей, ни замков, а как попало становил на время соломенное жилище свое человек. Он думал: «Не тратить же на избу работу и деньги, когда и без того будет она снесена татарским набегом!» Все всполошилось: кто менял волов и плуг на коня и ружье и отправлялся в полки; кто прятался, угоняя скот и унося, что только можно было унесть. Попадались иногда по дороге и такие, которые вооруженною рукою встречали гостей, но больше было таких, которые бежали заранее. Все знали, что трудно иметь дело с буйной и бранной толпой, известной под именем запорожского войска, которое в наружном своевольном неустройстве своем заключало устройство обдуманное для времени битвы. Конные ехали, не отягчая и не горяча коней, пешие шли трезво за возами, и весь табор подвигался только по ночам, отдыхая днем и выбирая для того пустыри, незаселенные места и леса, которых было тогда еще вдоволь. Засылаемы были вперед лазутчики и рассыльные узнавать и выведывать, где, что и как. И часто в тех местах, где менее всего могли ожидать их, они появлялись вдруг — и все тогда прощалось с жизнью… словом, крупною монетою отплачивали козаки прежние долги. Прелат одного монастыря, услышав о приближении их, прислал от себя двух монахов, чтобы сказать, что они не так ведут себя, как следует; что между запорожцами и правительством стоит согласие; что они нарушают свою обязанность к королю, а с тем вместе и всякое народное право…
         И скоро величественное аббатство обхватилось сокрушительным пламенем, и колоссальные готические окна его сурово глядели сквозь разделявшиеся волны огня. Бегущие толпы монахов, <инородцев>, женщин вдруг омноголюдили те города, где какая-нибудь была надежда на гарнизон и городовое рушение. Высылаемая временами правительством запоздалая помощь, состоявшая из небольших полков, или не могла найти их, или же робела, обращала тыл при первой встрече н улетала на лихих конях своих. Случалось, что многие военачальники королевские, торжествовавшие дотоле в прежних битвах, решались, соединя свои силы, стать грудью против запорожцев. И тут-то более всего пробовали себя наши молодые козаки, чуждавшиеся грабительства, корысти и бессильного неприятеля, горевшие желанием показать себя перед старыми, померяться один на один с бойким и хвастливым ляхом, красовавшимся на горделивом коне, с летавшими по ветру откидными рукавами епанчи. Потешна была наука. Много уже они добыли себе конной сбруи, дорогих сабель и ружей. В один месяц возмужали и совершенно переродились только что оперившиеся птенцы и стали мужами. Черты лица их, в которых доселе видна была какая-то юношеская мягкость, стали теперь грозны и сильны. А старому Тарасу любо было видеть, как оба сына его были одни из первых…
         Войско решилось идти прямо на город Дубно, где, носились слухи, было много казны и богатых обывателей. В полтора дня поход был сделан, и запорожцы показались перед городом. Жители решились защищаться до последних сил и крайности и лучше хотели умереть на площадях и улицах перед своими порогами, чем пустить неприятеля в домы. Высокий земляной вал окружал город; где вал был ниже, там высовывалась каменная стена или дом, служивший батареей, или, наконец, дубовый частокол. Гарнизон был силен и чувствовал важность своего дела. Запорожцы жарко было полезли на вал, но были встречены сильною картечью. Мещане и городские обыватели, как видно, тоже не хотели быть праздными и стояли кучею на городском валу. В глазах их можно было читать отчаянное сопротивление; женщины тоже решились участвовать, — и на головы запорожцам полетели камни, бочки, горшки, горячий вар и, наконец, мешки песку, слепившего им очи. Запорожцы не любили иметь дело с крепостями, вести осады была не их часть. Кошевой повелел отступить и сказал:
         — Ничего, паны-братья, мы отступим. Но будь я поганый татарин, а не христианин, если мы выпустим их хоть одного из города! Пусть их все передохнут, собаки, с голоду!
         …А между тем подоспел Тарасов полк, приведенный Товкачем; с ним было еще два есаула, писарь и другие полковые чины; всех козаков набралось больше четырех тысяч. Было между ними немало и охочекомонных, которые сами поднялись, своею волею, без всякого призыва, как только услышали, в чем дело. Есаулы привезли сыновьям Тараса благословенье от старухи матери и каждому по кипарисному образу из Межигорского киевского монастыря. Надели на себя святые образа оба брата и невольна задумались, припомнив старую мать. Что-то пророчит им и говорит это благословенье? Благословенье ли на победу над врагом и потом веселый возврат на отчизну с добычей и славой, на вечные песни бандуристам, или же?.. Но неизвестно будущее, и стоит оно пред человеком подобно осеннему туману, поднявшемуся из болот. Безумно летают в нем вверх и вниз, черкая крыльями, птицы, не распознавая в очи друг друга, голубка — не видя ястреба, ястреб — не видя голубки, и никто не знает, как далеко летает он от своей погибели…

         <…> Еще солнце не дошло до половины неба, как все запорожцы собрались в круги. Из Сечи пришла весть, что татары во время отлучки козаков ограбили в ней всё, вырыли скарб, который втайне держали козаки под землею, избили и забрали в плен всех, которые оставались, и со всеми забранными стадами и табунами направили путь прямо к Перекопу…
         В подобных случаях водилось у запорожцев гнаться в ту ж минуту за похитителями, стараясь настигнуть их на дороге, потому что пленные как раз могли очутиться на базарах Малой Азии, в Смирне, на Критском острове, и бог знает в каких местах не показались бы чубатые запорожские головы. Вот отчего собрались запорожцы. Все до единого стояли они в шапках, потому что пришли не с тем, чтобы слушать по начальству атаманский приказ, но совещаться, как ровные между собою…
         Задумались все козаки и не знали, что сказать. Никому не хотелось из них заслужить обидную славу. Тогда вышел вперед всех старейший годами во всем запорожском войске Касьян Бовдюг. В чести был он от всех козаков; два раза уже был избираем кошевым и на войнах тоже был сильно добрый козак, но уже давно состарелся и не бывал ни в каких походах; не любил тоже и советов давать никому, а любил старый вояка лежать на боку у козацких кругов, слушая рассказы про всякие бывалые случаи и козацкие походы… Все козаки притихли, когда выступил он теперь перед собранием, ибо давно не слышали от него никакого слова. Всякий хотел знать, что скажет Бовдюг.
         — Пришла очередь и мне сказать слово, паны-братья! — так он начал. — Послушайте, дети, старого... Первый долг и первая честь козака есть соблюсти товарищество. Сколько ни живу я на веку, не слышал я, паны-братья, чтобы козак покинул где или продал как-нибудь своего товарища... Так вот какая моя речь: те, которым милы захваченные татарами, пусть отправляются за татарами, а которым милы полоненные ляхами и не хочется оставлять правого дела, пусть остаются. Кошевой по долгу пойдет с одной половиною за татарами, а другая половина выберет себе наказного атамана. А наказным атаманом, коли хотите послушать белой головы, не пригоне быть никому другому, как только одному Тарасу Бульбе. Нет из нас никого, равного ему в доблести.
         — Слушайте ж теперь войскового приказа, дети! — сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было, сняли свои шапки и остались с непокрытыми головами, утупив очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший.
         — Теперь отделяйтесь, паны-братья!..
         И все стали переходить, кто на правую, кто на левую сторону… Много было на обеих сторонах дюжих и храбрых козаков… 
         Когда отделились все и стали на две стороны в два ряда куренями, кошевой прошел промеж рядов и сказал:
         — А что, панове-братове, довольны одна сторона другою?
         — Все довольны, батько! — отвечали козаки.
         — Ну, так поцелуйтесь же и дайте друг другу прощанье, ибо, бог знает, приведется ли в жизни еще увидеться. Слушайте своего атамана, а исполняйте то, что сами знаете: сами знаете, что велит козацкая честь.
         И все козаки, сколько их ни было, перецеловались между собою. Начали первые атаманы и, поведши рукою седые усы свои, поцеловались навкрест и потом взялись за руки и крепко держали руки. Хотел один другого спросить: «Что, пане-брате, увидимся или не увидимся?» — да и не спросили, замолчали, — и загадались обе седые головы. А козаки все до одного прощались, зная, что много будет работы тем и другим; но не повершили, однако ж, тотчас разлучиться, а повершили дождаться темной ночной поры, чтобы не дать неприятелю увидеть убыль в козацком войске... 
         Снарядясь, пустили вперед возы… пошапковавшись еще раз с товарищами, тихо пошли вслед за возами. Конница чинно, без покрика и посвиста на лошадей, слегка затопотела вслед за пешими, и скоро стало их не видно в темноте… 
         Долго еще оставшиеся товарищи махали им издали руками, хотя не было ничего видно. А когда сошли и воротились по своим местам, когда увидали при высветивших ясно звездах, что половины телег уже не было на месте, что многих, многих нет, невесело стало у всякого на сердце, и все задумались против воли, утупивши в землю гульливые свои головы…
         И повелел Тарас распаковать своим слугам один из возов, стоявший особняком... В возу были всё баклаги и бочонки старого доброго вина, которое долго лежало у Тараса в погребах. Взял он его про запас, на торжественный случай, чтобы, если случится великая минута и будет всем предстоять дело, достойное на передачу потомкам, то чтобы всякому, до единого, козаку досталось выпить заповедного вина, чтобы в великую минуту великое бы и чувство овладело человеком. Услышав полковничий приказ, слуги бросились к возам, палашами перерезывали крепкие веревки, снимали толстые воловьи кожи и попоны и стаскивали с воза баклаги и бочонки.
         — А берите все, — сказал Бульба, — все, сколько ни есть, берите, что у кого есть: ковш, или черпак, которым поит коня, или рукавицу, или шапку, а коли что, то и просто подставляй обе горсти.
         И козаки все, сколько ни было их, брали, у кого был ковш, у кого черпак, которым поил коня, у кого рукавица, у кого шапка, а кто подставлял и так обе горсти. Всем им слуги Тарасовы, расхаживая промеж рядами, наливали из баклаг и бочонков. Но не приказал Тарас пить, пока не даст знаку, чтобы выпить им всем разом. Видно было, что он хотел что-то сказать. Знал Тарас, что как ни сильно само по себе старое доброе вино и как ни способно оно укрепить дух человека, но если к нему да присоединится еще приличное слово, то вдвое крепче будет сила и вина и духа.
         — Я угощаю вас, паны-братья, — так сказал Бульба, — не в честь того, что вы сделали меня своим атаманом, как ни велика подобная честь, не в честь также прощанья с нашими товарищами: нет, в другое время прилично то и другое; не такая теперь перед нами минута. Перед нами дела великого поту, великой козацкой доблести! Итак, выпьем, товарищи, разом выпьем поперед всего за святую православную веру: чтобы пришло наконец такое время, чтобы по всему свету разошлась и везде была бы одна святая вера, и все, сколько ни есть бусурменов, все бы сделались христианами! Да за одним уже разом выпьем и за Сечь, чтобы долго она стояла на погибель всему бусурменству, чтобы с каждым годом выходили из нее молодцы один одного лучше, один одного краше. Да уже вместе выпьем и за нашу собственную славу, чтобы сказали внуки и сыны тех внуков, что были когда-то такие, которые не постыдили товарищества и не выдали своих. Так за веру, пане-братове, за веру!
         — За веру! — загомонели все, стоявшие в ближних рядах, густыми голосами.
         — За веру! — подхватили дальние; и все что ни было, и старое и молодое, выпило за веру.
         — За Сичь! — сказал Тарас и высоко поднял над головою руку.
         — За Сичь! — отдалося густо в передних рядах. — За Сичь! — сказали тихо старые, моргнувши седым усом; и, встрепенувшись, как молодые соколы, повторили молодые: — За Сичь!
         И слышало далече поле, как поминали козаки свою Сичь.
         — Теперь последний глоток; товарищи, за славу и всех христиан, какие живут на свете!
         И все козаки, до последнего в поле, выпили последний глоток в ковшах за славу и всех христиан, какие ни есть на свете. И долго еще повторялось по всем рядам промеж всеми куренями:
         – За всех христиан, какие ни есть на свете!
         Уже пусто было в ковшах, а всё еще стояли козаки, поднявши руки. Хоть весело глядели очи их всех, просиявшие вином, но сильно загадались они. Не о корысти и военном прибытке теперь думали они, не о том, кому посчастливится набрать червонцев, дорогого оружия, шитых кафтанов и черкесских коней; но загадалися они — как орлы, севшие на вершинах обрывистых, высоких гор, с которых далеко видно… Как орлы, озирали они вокруг себя очами все поле и чернеющую вдали судьбу свою. Будет, будет все поле с облогами и дорогами покрыто торчащими их белыми костями, щедро обмывшись козацкою их кровью и покрывшись разбитыми возами, расколотыми саблями и копьями… Но добро великое в таком широко и вольно разметавшемся смертном ночлеге! Не погибнет ни одно великодушное дело, и не пропадет, как малая порошинка с ружейного дула, козацкая слава. Будет, будет бандурист с седою по грудь бородою, а может, еще полный зрелого мужества, но белоголовый старец, вещий духом, и скажет он про них свое густое, могучее слово. И пойдет дыбом по всему свету о них слава, и все, что ни народится потом, заговорит о них. Ибо далеко разносится могучее слово, будучи подобно гудящей колокольной меди, в которую много повергнул мастер дорогого чистого серебра, чтобы далече по городам, лачугам, палатам и весям разносился красный звон, сзывая равно всех на святую молитву.

         <…> В городе не узнал никто, что половина запорожцев выступила в погоню за татарами. С магистратской башни приметили только часовые, что потянулась часть возов за лес; но подумали, что козаки готовились сделать засаду; тоже думал и французский инженер. А между тем слова кошевого не прошли даром, и в городе оказался недостаток в съестных припасах. По обычаю прошедших веков, войска не разочли, сколько им было нужно. Попробовали сделать вылазку, но половина смельчаков была тут же перебита козаками, а половина прогнана в город ни с чем. <Инородцы>, однако же, воспользовались вылазкою и пронюхали всё: куда и зачем отправились запорожцы, и с какими военачальниками, и какие именно курени, и сколько их числом, и сколько было оставшихся на месте, и что они думают делать, — словом, чрез несколько уже минут в городе всё узнали. Полковники ободрились и готовились дать сражение. Тарас уже видел то по движенью и шуму в городе и расторопно хлопотал, строил, раздавал приказы и наказы, уставил в три таборы курени, обнесши их возами в виде крепостей, — род битвы, в которой бывали непобедимы запорожцы; двум куреням повелел забраться в засаду: убил часть поля острыми кольями, изломанным оружием, обломками копьев, чтобы при случае нагнать туда неприятельскую конницу. И когда все было сделано как нужно, сказал речь козакам, не для того, чтобы ободрить и освежить их, — знал, что и без того крепки они духом, — а просто самому хотелось высказать все, что было на сердце.
         — Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество. Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки. Все взяли бусурманы, все пропало. Только остались мы, сирые, да, как вдовица после крепкого мужа, сирая, так же как и мы, земля наша! Вот в какое время подали мы, товарищи, руку на братство! Вот на чем стоит наше товарищество! Нет уз святее товарищества! Отец любит свое дитя, мать любит свое дитя, дитя любит отца и мать. Но это не то, братцы: любит и зверь свое дитя. Но породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек. Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей. Вам случалось не одному помногу пропадать на чужбине; видишь — и там люди! также божий человек, и разговоришься с ним, как с своим; а как дойдет до того, чтобы поведать сердечное слово, — видишь: нет, умные люди, да не те; такие же люди, да не те! Нет, братцы, так любить, как русская душа, — любить не то чтобы умом или чем другим, а всем, чем дал бог, что ни есть в тебе, а… — сказал Тарас, и махнул рукой, и потряс седою головою, и усом моргнул, и сказал: — Нет, так любить никто не может! Знаю, подло завелось теперь на земле нашей; думают только, чтобы при них были хлебные стоги, скирды да конные табуны их, да были бы целы в погребах запечатанные меды их. Перенимают черт знает какие бусурманские обычаи; гнушаются языком своим; свой с своим не хочет говорить; свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке. Милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость польского магната, который желтым чеботом своим бьет их в морду, дороже для них всякого братства. Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело. Пусть же знают они все, что такое значит в Русской земле товарищество! Уж если на то пошло, чтобы умирать, — так никому ж из них не доведется так умирать!.. Никому, никому!.. Не хватит у них на то мышиной натуры их!
         Так говорил атаман и, когда кончил речь, все еще потрясал посеребрившеюся в козацких делах головою. Всех, кто ни стоял, разобрала сильно такая речь, дошед далеко, до самого сердца. Самые старейшие в рядах стали неподвижны, потупив седые головы в землю; слеза тихо накатывалася в старых очах; медленно отирали они ее рукавом. И потом все, как будто сговорившись, махнули в одно время рукою и потрясли бывалыми головами. Знать, видно, много напомнил им старый Тарас знакомого и лучшего, что бывает на сердце у человека, умудренного горем, трудом, удалью и всяким невзгодьем жизни, или хотя и не познавшего их, но много почуявшего молодою жемчужною душою на вечную радость старцам родителям, родившим их.
         А из города уже выступало неприятельское войско, гремя в литавры и трубы, и, подбоченившись, выезжали паны, окруженные несметными слугами. Толстый полковник отдавал приказы. И стали наступать они тесно на козацкие таборы, грозя, нацеливаясь пищалями, сверкая очами и блеща медными доспехами…

         [ Как только увидели козаки, что подошли они на ружейный выстрел, все разом грянули в семипядные пищали, и, не перерывая, всё палили они из пищалей. Далеко понеслось громкое хлопанье по всем окрестным полям и нивам, сливаясь в беспрерывный гул; дымом затянуло все поле, а запорожцы всё палили, не переводя духу: задние только заряжали да передавали передним, наводя изумление на неприятеля, не могшего понять, как стреляли козаки, не заряжая ружей... Сам иноземный инженер подивился такой, никогда им не виданной тактике, сказавши тут же, при всех: «Вот бравые молодцы-запорожцы! Вот как нужно биться и другим в других землях!» И дал совет поворотить тут же на табор пушки. Тяжело ревнули широкими горлами чугунные пушки; дрогнула, далеко загудевши, земля, и вдвое больше затянуло дымом все поле. Почуяли запах пороха среди площадей и улиц в дальних и ближних городах. Но нацелившие взяли слишком высоко: раскаленные ядра выгнули слишком высокую дугу. Страшно завизжав по воздуху, перелетели они через головы всего табора и углубились далеко в землю, взорвав и взметнув высоко на воздух черную землю. Ухватил себя за волосы французский инженер при виде такого неискусства и сам принялся наводить пушки, не глядя на то, что жарили и сыпали пулями беспрерывно козаки.
         Тарас видел еще издали, что беда будет всему Незамайковскому и Стебликивскому куреню, и вскрикнул зычно: «Выбирайтесь скорей из-за возов, и садись всякий на коня!» Но не поспели бы сделать то и другое козаки, если бы Остап не ударил в самую середину; выбил фитили у шести пушкарей, у четырех только не мог выбить: отогнали его назад ляхи. А тем временем иноземный капитан сам взял в руку фитиль, чтобы выпалить из величайшей пушки, какой никто из казаков не видывал дотоле. Страшно глядела она широкою пастью, и тысяча смертей глядело оттуда. И как грянула она, а за нею следом три другие, четырехкратно потрясши глухо-ответную землю, — много нанесли они горя! Не по одному козаку взрыдает старая мать, ударяя себя костистыми руками в дряхлые перси. Не одна останется вдова в Глухове, Немирове, Чернигове и других городах. Будет, сердечная, выбегать всякий день на базар, хватаясь за всех проходящих, распознавая каждого из них в очи, нет ли между их одного, милейшего всех. Но много пройдет через город всякого войска, и вечно не будет между ними одного, милейшего всех.
         Так, как будто и не бывало половины Незамайковского куреня! Как градом выбивает вдруг всю ниву, где, что полновесный червонец, красовался всякий колос, так их выбило и положило.
         Как же вскинулись козаки! Как схватились все! Как закипел куренной атаман Кукубенко, увидевши, что лучшей половины куреня его нет! Разом вбился он с остальными своими незамайковцами в самую середину. В гневе иссек в капусту первого попавшегося, многих конников сбил с коней, доставши копьем и конника и коня, пробрался к пушкарям и уже отбил одну пушку. А уж там, видит, хлопочет уманский куренной атаман и Степан Гуска уже отбивает главную пушку. Оставил он тех козаков и поворотил с своими в другую неприятельскую гущу. Так, где прошли незамайковцы — так там и улица, где поворотились — так уж там и переулок! Так и видно, как редели ряды и снопами валились ляхи! А у самых возов Вовтузенко, а спереди Черевиченко, а у дальних возов Дёгтяренко, а за ним куренной атаман Вертыхвист. Двух уже шляхтичей поднял на копье Дёгтяренко, да напал наконец на неподатливого третьего. Увертлив и крепок был лях, пышной сбруей украшен и пятьдесят одних слуг привел с собою. Согнул он крепко Дёгтяренка, сбил его на землю и уже, замахнувшись на него саблей, кричал: «Нет из вас, собак-козаков, ни одного, кто бы посмел противустать мне!»
         «А вот есть же!» — сказал и выступил вперед Мосий Шило. Сильный был он козак, не раз атаманствовал на море и много натерпелся всяких бед… И уж так-то рубились они! И наплечники и зерцала погнулись у обоих от ударов. Разрубил на нем вражий лях железную рубашку, достав лезвеем самого тела: зачервонела козацкая рубашка. Но не поглядел на то Шило, а замахнулся всей жилистой рукою (тяжела была коренастая рука) и оглушил его внезапно по голове. Разлетелась медная шапка, зашатался и грянулся лях, а Шило принялся рубить и крестить оглушенного. Не добивай, козак, врага, а лучше поворотись назад! Не поворотился козак назад, и тут же один из слуг убитого хватил его ножом в шею. Поворотился Шило и уж достал было смельчака, но он пропал в пороховом дыме. Со всех сторон поднялось хлопанье из самопалов. Пошатнулся Шило и почуял, что рана была смертельна. Упал он, наложил руку на свою рану и сказал, обратившись к товарищам: «Прощайте, паныбратья, товарищи! Пусть же стоит на вечные времена православная Русская земля и будет ей вечная честь!» И зажмурил ослабшие свои очи, и вынеслась козацкая душа из сурового тела. А там уже выезжал Задорожний с своими, ломил ряды куренной Вертыхвист и выступал Балаган.
         — А что, паны? — сказал Тарас, перекликнувшись с куренными. — Есть еще порох в пороховницах? Не ослабела ли козацкая сила? Не гнутся ли козаки?
         — Есть еще, батько, порох в пороховницах. Не ослабела еще козацкая сила; еще не гнутся казаки!
         И наперли сильно козаки: совсем смешали все ряды. Низкорослый полковник ударил сбор и велел выкинуть восемь малеванных знамен, чтобы собрать своих, рассыпавшихся далеко по всему полю. Все бежали ляхи к знаменам; но не успели они еще выстроиться, как уже куренной атаман Кукубенко ударил вновь с своими незамайковцами в середину и напал прямо на толстопузого полковника. Не выдержал полковник и, поворотив коня, пустился вскачь; а Кукубенко далеко гнал его через все поле, не дав ему соединиться с полком. Завидев то с бокового куреня, Степан Гуска пустился ему навпереймы, с арканом в руке, всю пригнувши голову к лошадиной шее, и, улучивши время, с одного раза накинул аркан ему на шею. Весь побагровел полковник, ухватясь за веревку обеими руками и силясь разорвать ее, но уже дюжий размах вогнал ему в самый живот гибельную пику. Там и остался он, пригвожденный к земле. Но несдобровать и Гуске! Не успели оглянуться козаки, как уже увидели Степана Гуску, поднятого на четыре копья. Только и успел-сказать бедняк: «Пусть же пропадут все враги и ликует вечные веки Русская земля!» И там же испустил дух свой.
         Оглянулись козаки, а уж там, сбоку, козак Метелыця угощает ляхов, шеломя того и другого; а уж там, с другого, напирает с своими атаман Невылычкий; а у возов ворочает врага и бьется Закрутыгуба; а у дальних возов третий Пысаренко отогнал уже целую ватагу. А уж там, у других возов, схватились и бьются на самых возах.
         — Что, паны? — перекликнулся атаман Тарас, проехавши впереди всех. — Есть ли еще порох в пороховницах? Крепка ли еще козацкая сила? Не гнутся ли еще козаки?
         — Есть еще, батько, порох в пороховницах; еще крепка козацкая сила; еще не гнутся козаки!
         А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать в ней за святую веру.
         Балабан, куренной атаман, скоро после него грянулся также на землю. Три смертельные раны достались ему: от копья, от пули и от тяжелого палаша. А был один из доблестнейших козаков… Поникнул он теперь головою, почуяв предсмертные муки, и тихо сказал: «Сдается мне, паны-браты, умираю хорошею смертью: семерых изрубил, девятерых копьем исколол. Истоптал конем вдоволь, а уж не припомню, скольких достал пулею. Пусть же цветет вечно Русская земля!..» И отлетела его душа.
         Козаки, козаки! не выдавайте лучшего цвета вашего войска! Уже обступили Кукубенка, уже семь человек только осталось изо всего Незамайковского куреня; уже и те отбиваются через силу; уже окровавилась на нем одежда. Сам Тарас, увидя беду его, поспешил на выручку. Но поздно подоспели козаки: уже успело ему углубиться под сердце копье прежде, чем были отогнаны обступившие его враги. Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в жизни, чтобы если приведет бог на старости лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и лучше веселился человек… Повел Кукубенко вокруг себя очами и проговорил: «Благодарю бога, что довелось мне умереть при глазах ваших, товарищи! Пусть же после нас живут еще лучшие, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!» И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы под руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня! — скажет ему Христос, — ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал мою церковь». Всех опечалила смерть Кукубенка. Уже редели сильно козацкие ряды; многих, многих храбрых уже недосчитывались; но стояли и держались еще козаки.
         — А что, паны? — перекликнулся Тарас с оставшимися куренями. — Есть ли еще порох в пороховницах? Не иступились ли сабли? Не утомилась ли козацкая сила? Не погнулись ли козаки?
         — Достанет еще, батько, пороху! Годятся еще сабли; не утомилась козацкая сила; не погнулись еще козаки!
         И рванулись снова козаки так, как бы и потерь никаких не потерпели. Уже три только куренных атамана осталось в живых. Червонели уже всюду красные реки; высоко гатились мосты из козацких и вражьих тел. Взглянул Тарас на небо, а уж по небу потянулась вереница кречетов. Ну, будет кому-то пожива! А уж там подняли на копье Метелыцю. Уже голова другого Пысаренка, завертевшись, захлопала очами. Уже подломился и бухнулся о землю начетверо изрубленный Охрим Гуска. «Ну!» — сказал Тарас и махнул платком. Понял тот знак Остап и ударил сильно, вырвавшись из засады, в конницу. Не выдержали сильного напору ляхи, а он их гнал и нагнал прямо на место, где были убиты в землю копья и обломки копьев. Пошли спотыкаться и падать кони и лететь через их головы ляхи. А в это время корсунцы, стоявшие последние за возами, увидевши, что уже достанет ружейная пуля, грянули вдруг из самопалов. Все сбились и растерялись ляхи, и приободрились козаки. «Вот и наша победа!» — раздались со всех сторон запорожские голоса, затрубили в трубы и выкинули победную хоругвь. Везде бежали и крылись разбитые ляхи. «Ну, нет, еще не совсем победа!» — сказал Тарас, глядя на городские ворота, и сказал он правду.
         Отворились ворота, и вылетел оттуда гусарский полк, краса всех конных полков…
]

         …скачет к нему на коне Голокопытенко:
         — Беда, атаман, окрепли ляхи, прибыла на подмогу свежая сила!..
         Не успел сказать Голокопытенко, скачет Вовтузенко:
         — Беда, атаман, новая валит еще сила!..
         Не успел сказать Вовтузенко, Пысаренко бежит бегом, уже без коня:
          Где ты, батьку? Ищут тебя козаки. Уж убит куренной атаман Невылычкий, Задорожний убит, Черевиченко убит. Но стоят козаки, не хотят умирать, не увидев тебя в очи; хотят, чтобы взглянул ты на них перед смертным часом!
         — На коня, Остап! — сказал Тарас и спешил, чтобы застать еще козаков, чтобы поглядеть еще на них и чтобы они взглянули перед смертью на своего атамана.
         Но не выехали они еще из лесу, а уж неприятельская сила окружила со всех сторон лес, и меж деревьями везде показались всадники с саблями и копьями. «Остап!.. Остап, не поддавайся!..» — кричал Тарас, а сам, схвативши саблю наголо, начал честить первых попавшихся на все боки. А на Остапа уже наскочило вдруг шестеро; но не в добрый час, видно, наскочило: с одного полетела голова, другой перевернулся, отступивши; угодило копьем в ребро третьего; четвертый был поотважней, уклонился головой от пули, и попала в конскую грудь горячая пуля, — вздыбился бешеный конь, грянулся о землю и задавил под собою всадника. «Добре, сынку!.. Добре, Остап!.. — кричал Тарас. — Вот я следом за тобою!..» А сам все отбивался от наступавших. Рубится и бьется Тарас, сыплет гостинцы тому и другому на голову, а сам глядит все вперед на Остапа и видит, что уже вновь схватилось с Остапом мало не восьмеро разом. «Остап!.. Остап, не поддавайся!..» Но уж одолевают Остапа; уже один накинул ему на шею аркан, уже вяжут, уже берут Остапа. «Эх, Остап, Остап!.. — кричал Тарас, пробиваясь к нему, рубя в капусту встречных и поперечных. — Эх, Остап, Остап!..» Но как тяжелым камнем хватило его самого в ту же минуту. Все закружилось и перевернулось в глазах его. На миг смешанно сверкнули пред ним головы, копья, дым, блески огня, сучья с древесными листьями, мелькнувшие ему в самые очи. И грохнулся он, как подрубленный дуб, на землю. И туман покрыл его очи.

         <…> — Долго же я спал! — сказал Тарас, очнувшись, как после трудного хмельного сна, и стараясь распознать окружавшие его предметы. Страшная слабость одолевала его члены. Едва метались пред ним стены и углы незнакомой светлицы. Наконец заметил он, что пред ним сидел Товкач, и, казалось, прислушивался но всякому его дыханию.
         «Да, — подумал про себя Товкач, — заснул бы ты, может быть, и навеки!» Но ничего не сказал, погрозил пальцем и дал знак молчать.
         — Да скажи же мне, где я теперь? — спросил опять Тарас, напрягая ум и стараясь припомнить бывшее.
         — Молчи ж! — прикрикнул сурово на него товарищ. — Чего тебе еще хочется знать? Разве ты не видишь, что весь изрублен? Уж две недели как мы с тобою скачем не переводя духу и как ты в горячке и жару несешь и городишь чепуху. Вот в первый раз заснул покойно. Молчи ж, если не хочешь нанести сам себе беду.
         Но Тарас все старался и силился собрать свои мысли и припомнить бывшее.
         — Да ведь меня же схватили и окружили было совсем ляхи? Мне ж не было никакой возможности выбиться из толпы?
         — Молчи ж, говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито, как нянька, выведенная из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе, как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись люди, которые тебя не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало ночей скакать вместе. Ты думаешь, что пошел за простого козака? Нет, твою голову оценили в две тысячи червонных.
          А Остап? — вскрикнул вдруг Тарас, понатужился приподняться и вдруг вспомнил, как Остапа схватили и связали в глазах его и что он теперь уже в ляшских руках.
         И обняло горе старую голову. Сорвал и сдернул он все перевязки ран своих, бросил их далеко прочь, хотел громко что-то сказать — и вместо того понес чепуху; жар и бред вновь овладели им, и понеслись без толку и связи безумные речи.

         А между тем верный товарищ стоял пред ним, бранясь и рассыпая без счету жестокие уморительные слова и упреки. Наконец схватил он его за ноги и руки, спеленал, как ребенка, поправил все перевязки, увернул его в воловью кожу, увязал в лубки и, прикрепивши веревками к седлу, помчался вновь с ним в дорогу.
         — Хоть неживого, да довезу тебя! Не попущу, чтобы ляхи поглумились над твоей козацкою породою, на куски рвали бы твое тело да бросали его в воду. Пусть же хоть и будет орел высмыкать из твоего лоба очи, да пусть же степовой наш орел, а не ляшский, не тот, что прилетает из польской земли...


         <…> Отыскался след Тарасов. Сто двадцать тысяч козацкого войска показалось на границах Украйны. Это уже не была какая-нибудь малая часть или отряд, выступивший на добычу или на угон за татарами. Нет, поднялась вся нация, ибо переполнилось терпение народа, — поднялась отмстить за посмеянье прав своих, за позорное унижение своих нравов, за оскорбление веры предков и святого обычая, за посрамление церквей, за бесчинства чужеземных панов, за угнетенье, за унию, за позорное владычество <инородцев> на христианской земле — за все, что копило и сугубило с давних времен суровую ненависть козаков. Молодой, но сильный духом гетьман Остраница < выбран в гетманы в 1638 году (за 50 лет до палеевщины) > предводил всею несметною козацкою силою. Возле был виден престарелый, опытный товарищ его и советник, Гуня. Восемь полковников вели двенадцатитысячные полки. Два генеральные есаула и генеральный бунчужный ехали вслед за гетьманом. Генеральный хорунжий предводил главное знамя; много других хоругвей и знамен развевалось вдали; бунчуковые товарищи несли бунчуки. Много также было других чинов полковых: обозных, войсковых товарищей, полковых писарей и с ними пеших и конных отрядов; почти столько же, сколько было рейстровых козаков, набралось охочекомонных и вольных. Отвсюду поднялись козаки: от Чигирина, от Переяслава, от Батурина, от Глухова, от низовой стороны днепровской и от всех его верховий и островов. Без счету кони и несметные таборы телег тянулись по полям. И между теми-то козаками, между теми восьмью полками отборнее всех был один полк, и полком тем предводил Тарас Бульба. Все давало ему перевес пред другими: и преклонные лета, и опытность, и уменье двигать своим войском, и сильнейшая всех ненависть к врагам. Даже самим козакам казалась чрезмерною его беспощадная свирепость и жестокость. Только огонь да виселицу определяла седая голова его, и совет его в войсковом совете дышал только одним истреблением.
         Нечего описывать всех битв, где показали себя козаки, ни всего постепенного хода кампании: все это внесено в летописные страницы. Известно, какова в Русской земле война, поднятая за веру: нет силы сильнее веры. Непреоборима и грозна она, как нерукотворная скала среди бурного, вечно изменчивого моря. Из самой средины морского дна возносит она к небесам непроломные свои стены, вся созданная из одного цельного, сплошного камня. Отвсюду видна она и глядит прямо в очи мимобегущим волнам. И горе кораблю, который нанесется на нее! В щепы летят бессильные его снасти, тонет и ломится в прах все, что ни есть на них, и жалким криком погибающих оглашается пораженный воздух.
         В летописных страницах изображено подробно, как бежали польские гарнизоны из освобождаемых городов; как были перевешаны бессовестные арендаторы-<инородцы>; как слаб был коронный гетьман Николай Потоцкий с многочисленною своею армиею против этой непреодолимой силы; как, разбитый, преследуемый, перетопил он в небольшой речке лучшую часть своего войска; как облегли его в небольшом местечке Полонном грозные козацкие полки и как, приведенный в крайность, польский гетьман клятвенно обещал полное удовлетворение во всем со стороны короля и государственных чинов и возвращение всех прежних прав и преимуществ. Но не такие были козаки, чтобы поддаться на то: знали они уже, что такое польская клятва. И Потоцкий не красовался бы больше на шеститысячном своем аргамаке, привлекая взоры знатных панн и зависть дворянства, не шумел бы на сеймах, задавая роскошные пиры сенаторам, если бы не спасло его находившееся в местечке русское духовенство. Когда вышли навстречу все попы в светлых золотых ризах, неся иконы и кресты, и впереди сам архиерей с крестом в руке и в пастырской митре, преклонили козаки все свои головы и сняли шапки. Никого не уважили бы они на ту пору, ниже' самого короля, но против своей церкви христианской не посмели и уважили свое духовенство. Согласился гетьман вместе с полковниками отпустить Потоцкого, взявши с него клятвенную присягу оставить на свободе все христианские церкви, забыть старую вражду и не наносить никакой обиды козацкому воинству. 

         Один только полковник не согласился на такой мир. Тот один был Тарас. Вырвал он клок волос из головы своей и вскрикнул:
         — Эй, гетьман и полковники! не сделайте такого бабьего дела! не верьте ляхам: продадут псяюхи!
         Когда же полковой писарь подал условие и гетьман приложил свою властную руку, он снял с себя чистый булат, дорогую турецкую саблю из первейшего железа, разломил ее надвое, как трость, и кинул врозь, далеко в разные стороны оба конца, сказав:

         — Прощайте же! Как двум концам сего палаша не соединиться в одно и не составить одной сабли, так и нам, товарищи, больше не видаться на этом свете. Помяните же прощальное мое слово (при сем слове голос его вырос, подымался выше, принял неведомую силу, — и смутились все от пророческих слов): перед смертным часом своим вы вспомните меня! Думаете, купили спокойствие и мир; думаете, пановать станете? Будете пановать другим панованьем: сдерут с твоей головы, гетьман, кожу, набьют ее гречаною половою, и долго будут видеть ее по всем ярмаркам! Не удержите и вы, паны, голов своих! Пропадете в сырых погребах, замурованные в каменные стены, если вас, как баранов, не сварят всех живыми в котлах!
         — А вы, хлопцы! — продолжал он, оборотившись к своим, — кто из вас хочет умирать своею смертью — не по запечьям и бабьим лежанкам, не пьяными под забором у шинка, подобно всякой падали, а честной, козацкой смертью — всем на одной постеле, как жених с невестою? Или, может быть, хотите воротиться домой, да оборотиться в недоверков, да возить на своих спинах польских ксендзов?
         — За тобою, пане полковнику! За тобою! — вскрикнули все, которые были в Тарасовом полку; и к ним перебежало немало других.

          А коли за мною, так за мною же! — сказал Тарас, надвинул глубже на голову себе шапку, грозно взглянул на всех остававшихся, оправился на коне своем и крикнул своим: — Не попрекнет же никто нас обидной речью! А ну, гайда, хлопцы, в гости к католикам!
         И вслед за тем ударил он по коню, и потянулся за ним табор из ста телег, и с ними много было козацких конников и пехоты, и, оборотясь, грозил взором всем остававшимся, и гневен был взор его. Никто не посмел остановить их. В виду всего воинства уходил полк, и долго еще оборачивался Тарас и все грозил
.
         Смутны стояли гетьман и полковники, задумалися все и молчали долго, как будто теснимые каким-то тяжелым предвестием. Недаром провещал Тарас: так все и сбылось, как он провещал. Немного времени спустя, после вероломного поступка под Каневом, вздернута была голова гетьмана на кол вместе со многими из первейших сановников
         А что же Тарас? А Тарас гулял по всей Польше с своим полком


          Вернуться к оглавлению

 

 

ГЛАВНАЯ     О ПРОЕКТЕ     РЕКЛАМА И PR     СПОНСОРСКИЙ ПАКЕТ     КОНТАКТЫ


          @ Евгений Евгеньевич Овчинников: КОНСПЕКТЫ

 



Hosted by uCoz