«НАРОДНАЯ ПОЭЗИЯ»
 

ГЛАВНАЯ     О ПРОЕКТЕ     РЕКЛАМА И PR     СПОНСОРСКИЙ ПАКЕТ     КОНТАКТЫ


        Н.Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ : «Народная Поэзия принадлежит древнему периоду народной Жизни. Чем же обусловливается ее расцвет? Энергией народной Жизни. Только там Нация волновалась сильными и благородными Чувствами, где совершались силою народа Великие События. Такими периодами жизни были у сербов — войны с турками, у малорусов — войны с поляками… Нация — составляет Целое, в котором каждый совершенно подобен другим. При всеобщности чувства собственного достоинства, общество вообще проникнуто какою-то нравственною возвышенностью; при всеобщей самостоятельности и участии в национальных делах, каждый член его представляется мыслителем, мудрецом; вообще, каждый привык жить умственно и нравственно, привык иметь какую-то возвышенную, благородную настроенность Духа... Нужно только, чтобы какие-нибудь события возбудили энергию в Народе, дали пищу его нравственной Жизни, — тогда необходимо возникает могущественная Народная Поэзия…
          Здравый смысл едва ли допускает идею о том, что необходимость цивилизации нуждается в доказательствах… Но как и все на земле, развитие цивилизации имеет и свои Темные Стороны. Важнейшая из этих сторон — распадение народов на классы, чуждые друг другу и по интересам, и по образу жизни, и по понятиям. То, что «цивилизация» не может охватить всю массу племени, до сих пор было неизбежным фактом... «Цивилизациею» проникаются одни только «могущественнейшие», «высшие» члены общества. Большинство остается в прежнем быте. Мало сказать, что оно остается коснеть — нет, оно падает… оно теряет прежнее высокое чувство внутреннего самоуважения; время и силы его все более и более поглощаются чисто физическим трудом. Все условия поэтической настроенности исчезают; нет и содержания для народной поэзии с тех пор, как масса народа перестала быть живою и сознательною участницею национальных предприятий. Народная поэзия увядает и гибнет…»

К О Н С П Е К Т Ы:

        Предания Старины: Народная Поэзия — «…искренность, достоинство и благородство…»
       Предания Старины: Славянские Сказания — «…дорогая сестра, косовская девушка! Видишь ли, душа моя, где лежат боевые копья наломаны густо и высоко? Там текла юнацкая кровь доброму коню до повода, юнаку до шелкового пояса…»
       Предания Старины: Богатырские Сказки — «…то старина, то и деянье: синему морю на уте-шенье, быстрым рекам слава до моря…» (В.Г. Белинский)
    Предания Старины:  Мистическая Древность  —  «…стоим мы, молодцы, не хва-стаем…» (В.Г.Белинский)

        

 

 

 


 

 


        Предания Старины: Народная Поэзия — «…искренность, достоинство и благород-ство…» 

          К О Н С П Е К Т

          1
          Говорят, будто бы человек не бывает ничем доволен. Действительно, так иногда случается, и нельзя не сказать, что в избитой фразе о ненасытности человека, о безграничности его требований есть своя доля правды, как есть своя доля правды во всем, что когда-нибудь было или будет сказано. Но гораздо более справедливости в противоположной мысли, которая слышится не столь часто: человек вообще чрезвычайно склонен к самодовольству и, вследствие того, к довольству всем, что считает своим. Посмотрите, как неумеренно каждый народ превозносит свое участие в истории, как ставит он себя первым в мире народом! Для нас, например, посторонних и потому до высокой степени беспристрастных зрителей, забавно видеть, как французы почитают первою в мире литературою свою литературу, англичане свою, немцы свою; мало этого, даже итальянцы до сих пор продолжают считать себя стоящими в челе всемирного движения, воображают, будто бы их поэты и ученые — не Данте или Ариосто, не Джордано Бруно или Галилей, — нет, современные, не важные ни для кого, кроме самих итальянцев, поэты и ученые — первые двигатели умственного и нравственного мира. 
          После этого легко будет оценить и степень основательности притязаний каждого нового поколения на безусловную справедливость стремлений своего века. Беспрестанно повторяется старая история присуждения греками награды тому человеку, который наиболее содействовал победе над Ксерксом. (Имеется в виду эпизод, описанный Плутархом; после победы над Ксерксом десять стратегов определяли наиболее достойного полководца, и каждый из них на первое место поставил самого себя; вторым же был назван Фемистокл). Мы не говорим, чтобы все притязания настоящего поколения на славу были несправедливы; мы даже не хотим решать и того, справедливы ли притязания нашего времени на первенство над всеми предыдущими историческими эпохами, на безусловную справедливость того «духа века», который веет ныне. Мы только хотим сказать, что похвала из собственных уст ненадежна, что самодовольство не ручается еще за справедливость и превосходство, что надобно ждать похвалы от других, не опираясь на собственную, что истина не есть исключительная привилегия одного какого-нибудь поколения и что полезнее подвергать строгому анализу свои понятия о собственных достоинствах, нежели успокаивать свое самолюбие фразами: «мы обладатели полной, всесторонней истины; все наши предшественники ошибались; мы выше и лучше всех: наши стремления безусловно безошибочны». Любовь к себе так сильна, что может нуждаться только в разумном обуздании, а не в безотчетных подстреканиях. 
          …Быть может, и справедливо, что в наше время литература развила в себе содержание более высокое и живое, нежели какое влагалось в нее нашими отцами; не хотим решать этого вопроса, он может быть решен только последующими поколениями, и для нас было бы горько решить его отрицательно. У кого поднимется рука на то, что кажется ему своим? Но если трудно для нас признаться, что мы ниже наших отцов, что (М.Ю. Лермонтов «Дума»)

                                        Над миром мы пройдем без шума и следа, 
                                        Не бросивши векам ни мысли плодовитой, 
                                        Ни гением начатого труда, 
                                        И прах наш с строгостью судьи и гражданина 
                                        Потомок оскорбит презрительным стихом, — 


если нам трудно отказаться от претензий на превосходство, то, быть может, не так тяжело для нас взглянуть, действительно ли наше превосходство основывается на тех стремлениях, которые считаются отличительными чертами нашего века и которыми так гордится наш век.

           2
        Исключительное развитие национальных особенностей и общечеловечность — противуположные элементы; стремление к одному из них необходимо обращается в ущерб пристрастию к другому. В окончательном результате, правда, народность развивается соразмерно развитию общечеловечности… Потому, заботясь о развитии общечеловеческих начал, мы в то же время содействуем развитию своих особенных качеств, хотя бы вовсе о том не заботились. История всех наций свидетельствует об этом... Развитие самостоятельности идет вслед за образованностью. Истина, по-видимому, очень простая. О ней и не говорили сто или даже шестьдесят лет тому назад. И мы не знаем, до какой степени следует нашему времени гордиться тем, что стало необходимо напоминать о ней. 
          Совершенно к другому результату приводит то, когда преимущественное внимание обращается на развитие содержания, специально принадлежащего тому или другому народу... Заботясь о развитии столь исключительного содержания, необходимо становишься в отталкивающее положение против общечеловечных элементов; временное и случайное проявление становится в этом случае выше общего начала, форма выше содержания. Вместо движения превозносится застой, вместо живого духа начинает господствовать мертвая буква… Забота об оригинальности губит оригинальность; истинно самостоятелен только тот, кто и не думает о возможности быть несамостоятельным. Толкует об энергии своего характера только слабохарактерный, боится подчиняться чужому влиянию только тот, кто чувствует, что его легко подчинить. Прочно мы владеем только тем, чего не боимся потерять. Итак, хлопоты о самостоятельности служат уже признаком отсутствия самостоятельности. Сознательная забота об оригинальности есть забота о форме. У кого есть содержание, тот не будет хлопотать, чтоб отличиться оригинальностью. Он не может не быть оригинален, потому и не думает об этом. А забота о форме приводит к пустоте и ничтожности. За ничтожностью следует подчинение. 
          «Поклонение» народной поэзии более всего основывается на подобных заботах о том, чтобы «литература прониклась своеобразным содержанием». Высказанные нами убеждения достаточно свидетельствуют, что мы не увлекаемся беспредельным пристрастием к народным песням. Мы не думаем ставить, как это делают многие, цыганского хора выше оперы или концерта. «Ай, вдоль по улице молодчик идет» выше моцартовской или россиниевской арии, не считаем «Древних русских стихотворений» Кирши Данилова выше «Стихотворений Пушкина». И нам кажется, что после всего сказанного «исключительные почитатели» народной поэзии… могут упрекнуть нас в холодности к ней, и никто не причислит нас к их разряду. Итак, если в продолжение мы должны будем высказать о достоинствах Народной Поэзии суждения, которые для незнакомых с нею близко могут показаться слишком высокими, то читатели могут быть уверены, что высокое уважение к Народной Поэзии вызывается в нас только требованиями справедливости, а не безотчетным пристрастием и не какими-нибудь посторонними соображениями, как это часто бывает.

         3
        Совершенно справедливо, что степень развития народной поэзии у известного народа не определяется ни последующим богатством его литературы, ни его благоденствием. Г. Берг определяет время процветания народной поэзии, говоря: всегда движение цивилизации уничтожало песню. Являясь у Древнего Народа (изначального), чуткого к своему слову, песня впоследствии заменялась произведениями отдельных лиц. Простой человек терял к ней привязанность… (Теория принадлежности народной поэзии древнему («младенческому») периоду жизни людей была обоснована Гегелем, в России ее придерживался Белинский). Итак, Народная Поэзия принадлежит специально древнему периоду народной Жизни. Этого общепринятого определения, однако, недостаточно. Не у всех древних народов есть прекрасная и богатая народная поэзия. Чем же обусловливается ее расцвет? Энергией народной Жизни. Только там являлась богатая Народная Поэзия, где Нация волновалась сильными и благородными Чувствами, где совершались силою народа Великие События. Такими периодами жизни были у сербов и греков — войны с турками, у малорусов — войны с поляками. 
          Проследим ближе характер Древнего Народа, чтобы справедливым образом оценить достоинство произведений, выражающих понятия и высказывающих Жизнь того Времени; потом взглянем на причины падения народной поэзии, чтобы видеть, почему не удовлетворяется ею народ, как скоро начинает «цивилизоваться»... 
          Один из величайших мыслителей нашего века (Гегель) высказал идею о том, что высшая степень «развития» по форме совпадает с совершенною «неразвитостью», существенно отличаясь от нее содержанием. В приложении к истории такая идея оказывается совершенно справедливою. Конечный результат «исторического развития» состоит в теснейшем сближении всех членов нации в одно плотное духовное целое. Но таково же положение людей до начала (т.н.) «цивилизации». Все «младенчествующее племя» проникнуто совершенно одинакою (т.е. гармоничною) Духовною Жизнью. Семейные предания, наставления старших в семействе совершенно достаточны для того, чтобы познакомить каждого из членов Общества со всею массою Идей и Познаний… Наблюдения над свойствами трав, правила относительно обращения с больным или раненым, — и природный («патриархальный») человек постиг всю премудрость медицины; имена звезд и созвездий — и природный («патриархальный») человек знает все, что известно его соплеменникам об астрономии. То же самое должно сказать относительно образа Жизни. Патриархи общества живут совершенно так же, как и вся масса народа. 
          Вспомним о Гомеровых героях, которые сами готовят кушанье, которых жены и дочери сами ткут и шьют платье, сами его моют. Не разделенные от остального народа ни привычками к «особенному» образу жизни, ни степенью («цивилизованности»), «высшие» члены общества сливаются с другими в одно целое, неразрывное по своим чувствам и стремлениям. Не отталкиваемая различием понятий и образа жизни с «могущественнейшими» членами общества, остальная «масса» не принуждена «сознавать своего ничтожества». Напротив, каждый член племени проникнут чувством собственного достоинства… Общественные отношения таковы, что каждый принимает непосредственное участие в делах; национальные вопросы так близки к выгодам каждого, что каждый член общества вполне понимает их и принимает в них самое живое участие… Одним словом, весь народ составляет целое, в котором каждый отдельный член совершенно подобен другим. При всеобщности чувства собственного достоинства, природное («патриархальное») общество вообще проникнуто какою-то нравственною возвышенностью; при всеобщей самостоятельности и участии в национальных делах, каждый член его представляется мыслителем, мудрецом; вообще, каждый привык жить умственно и нравственно, привык иметь какую-то возвышенную, благородную настроенность Духа. Кроме того, по малочисленности «развитых потребностей», по самой малочисленности способов «приискивать им удовлетворение», по многим другим обстоятельствам, у каждого остается очень много времени, свободного от физических работ. Таким образом, у Народа, находящегося на степени «патриархальности», существуют все условия поэтического настроения Духа, и нужно только, чтобы какие-нибудь события возбудили энергию в Народе, дали пищу его нравственной Жизни — тогда необходимо возникает могущественная Народная Поэзия.

            4
          Мы говорили, что умственная и нравственная жизнь для всех членов такого (изначального) народа одинакова (гармонична) — потому и произведения Поэзии, порожденной возбуждением такой Жизни, (гармоничны, т.е.) одинаково близки и понятны, одинаково милы и родственны всем членам Народа. 
          Итак, народная поэзия возникает при отсутствии резких различий в «умственной» жизни народа и теснейшим образом связана с природным («патриархальным») бытом. При выходе из этого быта, при самом начале «цивилизации», народ распадается на различные «подразделения», из которых каждое отличается от остальных степенью («элитарности») «образованности», «образом жизни» и т.д. Это — «явление первое» в истории «народного развития» (по сути — деградации). Им разрушаются все условия существования общенародной поэзии. Здравый смысл едва ли допускает идею о том, что необходимость цивилизации (без кавычек) нуждается в доказательствах… Но как и все на земле, развитие цивилизации сопровождается не одними выгодами («...и благами, но также имеет и свои темные стороны. Важнейшая из этих сторон именно распадение народов на классы, чуждые друг другу и по интересам, и по образу жизни, и по понятиям. То, что «цивилизация» не может охватить всю массу племени, до сих пор было неизбежным фактом...»)... «Цивилизациею» проникаются одни только «могущественнейшие», «высшие» члены общества. Большинство остается в прежнем быте. Мало («...сказать, что оно остается коснеть — нет, оно падает, отторгнутое от духовного общения с теми слоями общества, которые придавали ей связь… оно дробится на маленькие местные округи, чуждые общественной жизни, чуждые национальных вопросов, которые, за исключением немногих случаев, становятся непонятны для него и по своему содержанию. Резкое отличие от всего, что имеет право на значение в обществе, осознается большинством, и оно теряет прежнее высокое чувство внутреннего самоуважения»); время и силы его все более и более поглощаются чисто физическим трудом. Все условия поэтической настроенности исчезают; нет и содержания для народной поэзии с тех пор, как масса народа перестала быть живою и сознательною участницею национальных предприятий. Народная поэзия увядает и гибнет. 
          Нет сомнения, что с этой чисто литературной точки зрения цивилизация может представляться в невыгодном свете. Потому-то приверженцы поэзии, принадлежащей «патриархальному» быту, могут быть и часто бывают возбуждаемы к неприязни против «цивилизации» соображениями, вытекающими из «благородного образа мыслей»... Существенные качества Народной Поэзии, достойной своего имени, очевидны из Качеств Народа, которому она принадлежит, из обстоятельств ее происхождения и роли, какую играет она в народной Жизни. Народная Поэзия развивается только у народов энергических, свежих, полных кипучей Жизни, Искренности, Достоинства и Благородства. Потому она всегда полна свежего, энергического, истинно поэтического содержания. Она всегда возвышенна, целомудренна, если можно так выразиться, чиста, проникнута всеми началами прекрасного, которые лежат в сущности нашей нравственной организации, потому инстинктивно владычествуют человеком… Она принадлежит целому Народу, потому чужда всякой мелочности и пустоты, которой в неиспорченном Народе может поддаваться только отдельный человек; она вообще полна жизни, энергии, простоты, искренности, дышит Нравственным Здоровьем. Каково ее содержание, такова и форма ее: проста, безыскусственна, благородна, энергична. Г. Берг говорит: «Первое, почему народная песня заслуживает внимания образованного человека, есть достоинство ее языка, свежего, яркого, не искаженного <...> чуждым влиянием». 
          Мы совершенно согласны, что она обладает этим достоинством, но думаем, что оно в ней уже второ-степенное, как все достоинства формы в произведениях поэзии вообще, и сама есть следствие свежести, яркости и самостоятельности ее содержания. Таким образом, в Народной Поэзии мы находим несравненно высшее Достоинство…

         5
        Почему же народная поэзия у всех народов уступала место письменной литературе, как скоро народ начинал «цивилизоваться»? Почему повсюду вместо песен, созданных всем народом, как одним Нравственным Лицом, появлялись произведения, писанные отдельными лицами? Общий ответ мы уже видели выше; одинаковость (гармония) умственной и нравственной жизни во всех членах племени уничтожается «цивилизациею», с тем вместе должна упасть и поэзия, принадлежавшая нераздельно целому Народу. Но если ясно из этого, почему в наше время у немцев или русских не может вновь являться песен, подобных сербским, то еще остается неразрешенным важнейший вопрос: почему «образованные слои» народа не удовлетворяются прекрасными песнями, которыми довольствовались их предки? «Цивилизуясь», они перестают вообще «удовлетворяться» природным («патриархальным») бытом и его произведениями (почему, здесь не место говорить); мы должны смотреть только на причины того, что, «цивилизуясь», они перестают «удовлетворяться» Народной Поэзией. Умственная и Нравственная Жизнь природного («патриархального») Общества слишком «бедна» для «цивилизованного слоя» Народа. Потому и содержание Народной Поэзии слишком «бедно» для него. 
          Народная Поэзия — отголосок прошедшего Младенчества (эпохи невинности), вспомнить о котором приятно и прекрасно, но возвратиться к которому для нас невозможно… Но мы не можем не сочувствовать ей всегда, не заслушиваться часто до увлечения прекрасных, свежих, энергических мотивов ее. Не говорим уже о двух других ее драгоценных качествах. Она до сих пор остается единственною Поэзиею Народа; поэтому она интересна и мила для всякого, кто любит свой Народ. А не любить своего родного невозможно. Другое достоинство ее — чисто ученое: в Народной Поэзии сохраняются предания Старины. Потому важность ее неизмеримо велика и посвящать свою жизнь собиранию народных песен — прекрасный Подвиг
          Превосходная народная поэзия была у многих народов. Теперь она почти у всех европейских наро-дов или совершенно, или очень низко упала. Исключение остается едва ли не за одними сербами, у которых народная поэзия еще в полной силе свежести. Так же свежа и цветуща была она у малороссов лет шестьдесят или восемьдесят назад; лет около ста или полутораста назад (а может быть, и более) она была так же свежа и цветуща у великорусов. Различие только в том, раньше или позже коснулась народа «цивилизация», успели записать народные песни в их полной свежести или принялись за это дело тогда, когда уже начался упадок. Сербы были так счастливы в этом случае, что лучший из всех собирателей песен, Вук Стефанович Караджич, записывал и записывает сербские песни, еще нимало не утратившие первоначальной своей красоты. Нет сомнения, что и для сербской народной поэзии скоро начнется (и отчасти уже начался) период падения. Рассматривать здесь, у которого из остальных славянских племен народные песни успели до сих пор сохраниться лучше, значило бы вдаваться в споры. По мнению одних, после сербской поэзии второе место занимает великорусская, по мнению других, малорусская, по мнению третьих, словацкая. Мы положительно уверены только в том, что и великорусские, и малорусские, и словацкие песни прекрасны...
          Народная Поэзия прекрасна…

          Вернуться к оглавлению

 

 

 


 

 



         Предания Старины: Славянские Сказания — «…дорогая сестра, косовская девушка! Видишь ли, душа моя, где лежат боевые копья наломаны густо и высоко? Там текла юнацкая кровь доброму коню до повода, юнаку до шелкового пояса…» 

          К О Н С П Е К Т

          1
        Чрезвычайно высокое поэтическое достоинство Народной Поэзии обнаружилось для всех знающих людей с тех пор, как доказано было, что гомеровы поэмы не более как сборники народных греческих песен… Но мы можем указать примеры еще более близкие к нам. Сербские эпические песни прекрасны не менее греческих. Жалеем, что принуждены для доказательства наших слов представить в жалком прозаическом переводе один из отрывков несравненно прекрасной сербской эпопеи. Для примера мы выбираем песни о косовской битве (1389 г.) (из сборника Бука Караджича), в которой погибло сербское войско, погиб князь сербский Лазарь, которая на четыре века предала Сербию во власть турок. Для объяснения собственных имен довольно будет сказать, что князь Лазарь был женат на Милице, дочери Юга Богдана, у которого было девять сыновей (девять Юговичей), что Вук Бранкович, первый сербский вельможа, передался на сторону турок и что в одной из песен представляется, будто бы он перед битвою старался оклеветать лучшего воина сербского, Милоша Обилича, который действительно потом пожертвовал собою в битве для того, чтобы убить Мурата, успел заколоть его и был тут же изрублен его телохранителями. Наконец, заметим, что у сербов есть обычай побратимства (братства по оружию). Побратимство такая же крепкая и тесная связь, как родство по крови. Побратимы неразлучны на жизнь и смерть. Три главные богатыря, или юнака, — Милош Обилич, Иван Косанчич и Топлица Милан — побратимы. 

          «Султан Мурат идет на Косово поло; пришедши, пишет он письмо и посылает его в город Крушевец, к сербскому князю Лазарю: «Лазарь, сербский князь! Никогда не бывало и не может быть, чтоб в одной земле были два господина, чтобы один подданный давал две дани. Мы не можем оба царствовать. Пришли же мне ключи и дань, золотые ключи от всех городов и дань за семь лет вперед. А если не пришлешь, выходи на Косово поле, и поделим саблями землю». Получил Лазарь письмо, читает его, а сам крупными слезами плачет». 
          ——
          «Вот какое заклятье наложил князь Лазарь: «кто не пойдет на бой на Косово, пусть не родится ничто от рук его, ни на поле белая пшеница, ни в винограднике лоза!» 
         ——
         «Пир пирует сербский князь Лазарь в Крушевце, крепком городе. Всех господ и детей господских посадил он за стол: по правую руку старого Юга Богдана (своего тестя) и подле него девятерых Юговичей (его сыновей, своих шурьев); а по левую руку Бука Бранковнча (знатнейшего из вельмож) и всех остальных господ по порядку; а на конец стола воеводу Милоша (славнейшего богатыря) и подле него двух других воевод, Ивана Косанчича и Теплицу Милана. Берет царь золотой кубок вина и говорит сербским господам: «За чье здоровье пить мне этот кубок? Если по старшинству, то за старого Юга Богдана; если по вельможеству, за Вука Бранковича; если по родству, за моих девятерых шурьев, Юговичей; если по красоте, за Ивана Косанчича, если по росту, за Теплицу Милана; если по богатырству, за воеводу Милоша. Ни за кого другого не стану же я пить, выпью за здоровье Милоша Обилича. Твое здоровье, Милош, верный и изменник! Прежде верный, а потом изменник! Завтра выдашь ты меня на Косовом поле и перебежишь к турецкому царю Мурату. Твое здоровье! Пей же вино! отдаю тебе кубок!» Вскакивает Милош на легкие ноги и кланяется до черной земли. «Благодарю тебя, славный князь Лазарь, благодарю тебя за твой тост, за твой тост и подарок, только не благодарю тебя за такую речь. Клянусь жизнью, никогда не бывал я изменником, не бывал и никогда не буду. Нет, завтра на Косовом поле хочу я умереть за христианскую веру. Изменник сидит подле тебя; это проклятый Вук Бранкович. Завтра мы увидим на Косовом поле, кто верен, а кто изменник. Клянусь я богом великим, зарежу я завтра на Косовом поле турецкого царя Мурата, стану на горло ему ногою. А если даст мне бог и счастье мое воротиться живым в Крушевец, схвачу я Вука Бранковича, привяжу его к боевому копью, как баба кудель на пряслицу, и отнесу его на Косово поле». 

         Какая чудная сцена! Изменник Вук старается поколебать уверенность князя в преданности лучшего богатыря; князь верит клевете и говорит богатырю: 
         — Теперь ты стал изменником, но все-таки пью за твое здоровье! 
         — Завтра увидим, изменник ли я, — отвечает богатырь. 
         После этого Милош посылает своего побратима, Ивана Косанчича, осмотреть турецкий лагерь, высмотреть, где шатер Мурата. 
         — Ну что, много ли войска у турок, можем ли мы с ними биться? Можем ли победить турок? — спрашивает Милош его по возвращении. 
         — Сильное войско у турок, брат мой Милош Обилич! Если бы мы все обратились в соль, не осолили бы о нас рук турки. Пятнадцать дней ходил я по турецкому стану, не нашел ему края. От мрамора до сухого явора, от явора до Сазлии, от Сазлии до железного моста, от железного моста до Звечана, от Звечана до Чечана, от Чечана до горного хребта — все покрыто турецким войском: конь стоит плотно к коню, человек к человеку. Если бы с неба упала крупа, не упала бы она нигде на землю, а везде на добрых коней и людей. 
         — Где же шатер царя Мурата? Я поклялся князю заколоть турецкого царя Мурата, стать ему ногой на горло. 
         — Безумство это, милый побратим! Если б у тебя были соколиные крылья и упал бы ты с неба на Мурата среди его сильной стражи, не унесли бы и крылья твоего тела. 
         — Ну, Иван, милый брат, не говори же ты этого князю, чтоб не испугать князя и войска. А скажи ты князю: довольно войска у турок, но можно с ними нам сразиться и легко их победить; не боевое у них войско, а все старики и малолетки, не видавшие боя; а какое войско у них и было, то богатыри перемерли от тяжких болезней, а добрые кони от мора. 

         «Сидит Лазарь за ужином, подле него царица Милица. И говорит ему царица: «Царь Лазарь! завтра ты идешь на Косово поле, ведешь с собою слуг и воевод, а дома не оставляешь ни одного мужчины, который бы мог отнести письмо к тебе на Косово поле и воротиться назад (ко мне с вестью о тебе). Уводишь ты девятерых моих братьев, девятерых Юговичей: оставь мне хоть одного брата, заклинаю тебя». Говорит ей сербский князь Лазарь: «Госпожа моя, царица Милица! которого же из братьев угодно тебе выбрать, чтоб я оставил его дома?» — «Оставь мне Бошко Юговича». Тогда сказал сербский князь Лазарь: «Госпожа моя, царица Милица! Когда завтра настанет белый день и взойдет солнце и когда отворятся городские ворота, выходи ты к воротам. Через них строем пойдут войска. Поедут всадники с боевыми копьями, а впереди их Бошко Югович, он несет крестоносное знамя. Скажи ему от меня разрешенье и просьбу, чтоб отдал он кому-нибудь знамя, а сам остался дома с тобою». Когда назавтра рассвело утро и отворились городские ворота, вышла царица Милица, стала она у ворот, и пошли строем войска. Поехали всадники с боевыми копьями, впереди их Бошко Югович; на коне он, весь в чистом золоте; осенило его крестоносное знамя, свесилось оно до коня; на знамени золотые яблоки, на яблоках золотые кресты, от крестов висят кисти, расстилаются по плечам Бошко. Бросилась к нему царица Милица, схватила за узду коня, обвилась руками около шеи брата и стала ему тихо говорить: «Брат мой, Бошко Югович! Царь тебя отдал мне, чтобы не ходил ты на бой на Косово поле; сказал тебе разрешенье и просьбу, чтоб отдал ты кому-нибудь знамя, остался со мной в Крушевце, вымолила я себе брата». Но говорит Бошко Югович: «Ступай, сестра, на белую башню, а я с тобою не ворочусь и не отдам из рук крестоносного знамени, хоть бы царь дарил мне Крушевец. Нет; тогда скажет остальная дружина: «Смотрите, какой трус Бошко Югович! Он не смеет идти на Косово поле пролить кровь за крест честный и умереть за свою веру!» И погнал он коня в ворота. Вот едет старый Юг Богдан и за ним семь Юговичей. Всех семерых останавливала она одного за другим; ни один и слушать не хочет. И вот следом едет Воин Югович (то есть последний брат). Схватила она за повод его коня, обвилась руками около его шеи и стала ему говорить: «Брат мой Воин Югович! Царь отдал тебя мне и сказал, чтоб ты остался со мною в Крушевце». Говорит ей Воин Югович: «Ступай, сестра, на белую башню: не ворочусь я с тобою, хотя бы знал, что погибну. Иду я, сестра, на Косово поле пролить кровь за крест честный и умереть за свою веру с братьями». И погнал он коня в ворота. Когда то увидела царица Милица, упала она на холодный камень, упала и лишилась чувств. Тут едет князь Лазарь. Полились у него слезы по лицу; озирается он направо и налево и кличет слугу Голубана. «Голубан, верный мой слуга! Сойди ты с коня, возьми госпожу на белые руки, отнеси ее на высокую башню. И приказываю тебе именем божиим: не ходи ты на бой на Косово поле, а останься дома с нею». Когда то услышал слуга Голубан, полились у него слезы по белому лицу (оттого, что не может он идти на бой); сошел он с коня, взял госпожу на белые руки, отнес ее на высокую башню. Но не может он одолеть своего сердца, чтоб не идти на бой на Косово поле. Воротился он к своему коню, сел на него, поехал на Косово. Когда назавтра рассвело утро, прилетели два ворона с Косова поля широкого и сели на белую башню, на башню князя Лазаря; один каркает, другой говорит: «Это ли башня славного князя Лазаря? Или уж нет в ней никого?» Никто в башне того не слышал, слышала только царица Милица; она вышла из белой башни, спрашивает двух воронов: «Ради бога, скажите, два ворона, откуда вы полетели ныне? Не с Косова ли поля? Не видали ль два сильные войска? Сразились ли войска? и «чье войско победило?» Говорят ей два ворона: «Бог свидетель, царица Милица, ныне утром полетели мы с Косова поля. Видели мы два сильные войска; сразились войска; оба царя погибли; из турок кое-кто и остался; а из сербов кто и остался, все переранены, перекровавлены». Они это еще говорили, как едет слуга Милутин, держит он правую руку в левой, на нем семнадцать ран, весь конь под ним в крови. Говорит ему госпожа Милица: «Что, неверный слуга Милутин? Или выдал ты царя на Косовом поле?» Но говорит слуга Милутин: «Сними меня, госпожа с богатырского коня, умой меня холодной водою, примочи мои раны красным вином; изнемог я от тяжких ран». Сняла его царица Милица, умыла его студеною водою, примочила его раны красным вином. Когда он стал приходить в память, спрашивает его госпожа Милица: «Что было, слуга мой, на Косовом поле? Где погиб славный князь Лазарь? Где погиб старый Юг Богдан? Где погибли девять Юговичей? Где погиб Милош-воевода? Где погиб Вук Бранкович? Где погиб Банович Страхиня?» И начал слуга сказывать: «Все легли, госпожа, на Косовом поле. Где погиб славный князь Лазарь, там много наломано копий, много копий и турецких и сербских, но больше сербских, нежели турецких, защищая, госпожа, своего князя. А Юг, госпожа, погиб вначале, в первом бою. Погибли восемь Юговичей, не выдавая брат брата. Остался лишь Бошко Югович; развевается его крестоносное знамя по Косову полю, еще разгоняет он турецкие толпы, как сокол стадо голубей. Где стоит кровь по колено, там погиб Банович Страхиня. Милош, госпожа моя, погиб у Ситницы, у воды студеной, где погибло много турок. Милош убил турецкого царя Мурата и двенадцать тысяч турок. Бог да спасет его мать и отца! Он оставил по себе память сербскому народу, так что будут о нем говорить, пока будут на свете люди и Косово поле. А что спрашиваешь ты о проклятом Вуке, прокляты да будут и мать и отец его! Он изменил царю на Косовом поле и отвел к туркам, госпожа моя, двенадцать тысяч латников». 
         ——
         «Рано вышла в поле косовская девушка, вышла рано, до восхода солнца. Засучила белые рукава до белых локтей; на плечах несет белый хлеб, в руках две золотые чаши; в одной чаше холодная вода, в другой красное вино. Идет она, молодая, на косовскую равнину, ходит по месту битвы и переворачивает юнаков, лежащих в крови; которого юнака найдет живым, умывает его холодною водою, поит его красным вином, кормит хлебом. И дошла она до юнака Павла Орловича, до молодого княжеского знаменосца, и нашла его живым. Отсечена у него правая рука и левая нога до колена, и переломлены у него ребра, видны у него легкие. Поднимает она его из глубокой крови, умывает его холодною водою, поит его красным вином, кормит его белым хлебом. Когда в юнаке забилось сердце, говорит Павел Орлович: «Милая моя сестра, косовская девушка! Что у тебя за великая нужда, что осматриваешь ты в крови юнаков? Кого ты ищешь на месте битвы? брата, или племянника, или родного отца?» Говорит косовская девушка: «Милый брат мой, незнакомый воин! Не ищу я никого из родных, ни брата, ни племянника, ни старого отца. А знаешь ли ты, незнакомый воин, когда у князя Лазаря причащали войска около прекрасной Самодержской церкви три недели тридцать калугеров (старых монахов)? Причастились все сербские войска, а после всех три боевые воеводы, один Милош-воевсда, другой Иван Косанчич, третий Топлица Милан. Я в то время стояла в воротах, когда шел воевода Милош. Красавец юнак! Волочится у него сабля по земле, шелковая на нем шапка, кованое перо (то есть серебряное, на шапке), пестрый на нем плащ, около шеи шелковый воротник. Озирается он и глядит на меня, снимает с себя пестрый плащ, снимает с себя и дает мне. «Возьми, девушка, пестрый плащ; по нем и по имени моем вспомни ты меня. Я иду, моя душа, на смертный бой. Молись богу, моя душа, чтоб воротился я здоров с боя: тогда и тебе будет доброе счастье; возьму тебя в жены своему побратиму Милану, а сам буду у тебя свадебным провожатым». За ним идет Иван Косанчич; прекрасный юнак! Волочится у него сабля по земле (следует прежнее описание), на руке у него позолоченный перстень. Озирается он и глядит на меня, снимает с руки золоченый перстень, скидает с руки и отдает мне: «Возьми, девушка, золоченый перстень! По нем и по имени моем найдешь ты меня (следует повторение прежних слов). Возьму тебя в жены своему побратиму Милану, а сам буду у тебя дружкою». За ним идет Топлица Милан. Красавец юнак! Волочится у него сабля по земле, шелковая на нем шапка, кованое перо, пестрый на нем плащ, около шеи шелковый воротник, на руке у него золотое кольцо. Озирается он и глядит на меня, с руки снимает золотое кольцо, снимает с руки и дает мне: «Возьми, девушка, золотое кольцо, по кольцу и по имени моем вспомни меня: я иду на смертный бой, душа моя; молись богу, милая душа моя, чтобы воротился я здоров с боя. Тогда тебе, душа, будет доброе счастье: возьму я тебя себе верною подругою». И ушли три боевые воеводы. Их я теперь ищу по месту битвы». И говорит Павел Орлович: «Дорогая сестра, косовская девушка! Видишь ли, душа моя, где лежат боевые копья наломаны густо и высоко? Там текла юнацкая кровь доброму коню до стремени и до повода, юнаку до шелкового пояса. Там погибли все трое они. Иди ты домой, не кровавь рукавов и платья». Когда девушка выслушала эту речь, полились у нее слезы по белому лицу; пошла она домой, рыдая белою грудью: «Бедная я! несчастная я! Если до зеленой сосны дотронусь я, несчастная, и зеленая сосна посохнет!» 

         Прелесть содержания и художественная полнота формы одинаково совершенны в этих превосходных песнях.

          2
        Только пример из цикла наших эпических сказаний о Владимире. Мы позволяем себе держаться обыкновенного правописания, чтобы не шокировать глаза читателей непривычными формами. 
         У князя Володимера пир; наевшись вполсыта, напившись вполпьяна, бояре начинают хвастаться друг перед другом: 

                                        …в полсыта бояре наедалися, 
                                        в полпьяна бояре напивалися, 
                                        промеж себя бояре похвалялися; 
                                        сильн-от хвалится силою, 
                                        богатый хвалится богатеством, 
                                        купцы-то хвалятся товарами, 
                                        товарами хвалятся заморскими; 
                                        бояре-то хвалятся поместьями, 
                                        они хвалятся вотчинами. 
                                        Один только не хвалится Данило Денисьевич. 
                                        Тут возговорит сам Володимер-князь: 
                                        Ох ты гой еси, Данилушко Денисьевич, 
                                        еще что ты у меня ничем не хвалишься? 
                                        Али нечем те похвалитися? 
                                        али нет у тебя, золотой казны, 
                                        али нет у тебя молодой жены, 
                                        али нет у тебя платья цветного? 
                                        Ответ держит Данило Денисьевич: 
                                        Уж ты батюшка наш Володимер-князь! 
                                        есть у меня золота казна, 
                                        еще есть у меня и молода жена, 
                                        еще есть у меня и платье цветное. 
                                        Нечто так я это призадумался. 
                                        Тут пошел Данило с широка двора. 

         Интродукция прекрасна. Тотчас по уходе Данила Денисьевича князь Володимир советуется с боярами о выборе жены. Мишаточка Путятин сын говорит, что нигде не находит он невесты, достойной князя; одна только Василиса Никулишна, жена Данила Денисьевича, достойна быть супругою князя. 
         — Где же это видано, где слыхано, от живого мужа жену отнять? — грозно говорит Владимир и велит казнить коварного советника. 
         Но Мишаточка Путятин сын объясняет князю свой план отделаться от Данила Денисьевича: 

                                       Мы Данилушку пошлем во чисто поле, 
                                       во те ли луга Леванидовы, 
                                       мы ко ключику пошлем ко гремячему, 
                                       велим поймать птичку-белогорлицу, 
                                       принести ее к обеду княженецкому, 
                                       что еще убить ему льва лютого, 
                                       принести его к обеду княженецкому. 


         Данило погибнет при исполнении такого поручения. Владимиру понравилось это предложение. Все молчат, но старый козак Илья Муромец не скрывает своего неодобрения на этот замысел: 
         — Уж ты батюшка, Володимир-князь! — говорит он, — изведешь ты ясного сокола, не поймать тебе белой лебеди.
         Князь велит бросить его в темницу, а сам пишет письмо (ярлыки) к Данилу Денисьевичу. Данило Денисьевич был в это время на охоте, и письмо получила Василиса Никулишна; прочитав его, тотчас догадалась она о грозящей опасности: 

                                       Стала Василиса ярлыки пересматривать, 
                                       заливалася она горючьмй слезми; 
                                       скидовала с себя платье цветное, 
                                       надевает на себя платье молодецкое, 
                                       села на добра коня, поехала во чисто поле, 
                                       искать мила дружка своего, Данилушка. 


         Нашедши его, она говорит: 
         — Последнее у нас с тобой свиданье, мой сердечный друг! Поедем домой! 
         Приготовляя мужа к отъезду для исполнения княжеского поручения, она подает ему вместо малого колчана большой. 
         — Зачем это? я велел тебе подать малый? 
         — Ты надеженька, мой сердечный друг, лишняя стрелочка тебе пригодится: пойдет она по своем брате богатыре. 
         Она предугадывает план врагов. Данило едет во чисто поле, в поля Леванидовы, ко ключику ко гремячему, к колодезю к студеному. Глядит он — с киевской стороны 

                                       Не белы снеги забелелися, 
                                       не черные грязи зачернелися, 
                                       забелелася, зачернелася сила (войско) русское, 
                                       на того ли на Данилу на Денисьича. 
                                       Тут заплакал Данило горючьми слезми; 
                                       возговорит он таково слово: 
                                       Знать, гораздо я князю стал ненадобен, 
                                       знать, Володимеру не слуга я был. 


         Берет он саблю боевую, изрубил он высланное против него войско. Но через несколько <времени> глядит он опять на киевскую сторону и видит, что на него высланы новые противники: 

                                       Не два слона в чистом поле слонятся, 
                                       не два сыры дуба шатаются: 
                                       слонятся, шатаются два богатыря, 
                                       на того ли на Данилу на Денисьича: 
                                       его родный брат Никита Денисьевич, 
                                       и названый брат Добрыня Никитович. 
                                       Тут заплакал Данило горючьми слезми: 
                                       Уж и вправду, знать, на меня господь прогневался, 
                                       Володимер-князь на удалого осердился: 
                                       еще где это слыхано, где видано, 
                                       брат на брата со боем (с боем, на бой) идет. 
                                       Берет Данило свое востро копье, 
                                       тупым концом втыкает во сыру землю, 
                                       а на вострый конец сам упал. 
                                       Спорил (вспорол) себе Данило груди белые, 
                                       покрыл себе Денисьич очи ясные.
 

         Извещенный о его смерти, Володимир собирает свадебный поезд и едет в Чернигов, входит в терем вдовы: 

                                       Приехали ко двору ко Данилину, 
                                       восходят во терем Василисин-от. 
                                       Целовал ее Володимир во сахарные уста. 
                                       Возговорит Василиса Никулишна: 
                                       Уж ты, батюшка, Володимир-князь! 
                                       Не целуй меня в уста во кровавы, 
                                       без моего друга Данилы Денисьича. 
                                       Тут возговорит Володимер-князь: 
                                       Ой ты гой еси, Василиса Никулишна! 
                                       Наряжайся ты в платье цветное, 
                                       в платье цветное, подвенечное. 
                                       Наряжалась она в платье цветное, 
                                       взяла с собой булатный нож. 
                                       Поехали ко городу ко Киеву.
 

         Когда поравнялся поезд с лугами леванидовыми, Василиса Никулишна просит князя, чтоб он отпустил ее проститься с телом мужа. Володимир отпускает ее под стражею двух богатырей. 

                                       Подходила Василиса ко милу дружку, 
                                       поклонилась она Даниле Денисьичу, 
                                       поклонилась она, да восклонилася; 
                                       возговорит она двум богатырям: 
                                       Ох вы гой есте, мои вы два богатыря, 
                                       вы подите, скажите князю Володемиру, 
                                       чтобы не дал нам валяться по чисту полю, 
                                       по чисту полю со милым дружком, 
                                       со тем ли Данилом Денисьевичем. 
                                       Берет Василиса свой булатный нож, 
                                       спорола себе Василисушка груди белые, 
                                       покрыла себе Василисушка очи ясные. 


         Ее последнюю волю передают Володимиру, и по приезде в Киев он выпускает из погреба Илью Муромца, который предвещал ему гибельный конец замысла, и наказывает злого советника Мишатку Путятина: 

                                       Выпущал Илью Муромца из погреба, 
                                       целовал его в головку, во темичко: 
                                       Правду сказал ты, старой казак, 
                                       старой казак, Илья Муромец! 
                                       Жаловал его шубой соболиною; 
                                       а Мишатке пожаловал смолы котел. 


         Русская былина уступает в поэтическом достоинстве сербским песням; но и она прекрасна. Что же касается до сербских песен, нами переведенных здесь, должно решительно сказать, что только у первоклассных поэтов могут быть найдены произведения, равные им по красоте.

         3
        И, наконец, несколько примеров из русского казацкого эпоса. Далее цитируем В.Г. Белинского:
         Малороссия была органически-политическим телом, где всякая отдельная личность сознавала себя, жила и дышала в стихии своего общественного существования и потому знала хорошо дела своей родины, столь близкие к ее сердцу и душе. Народная поэзия Малороссии была верным зеркалом ее исторической жизни. И как много поэзии в этой поэзии
         Вот на выдержку одна песня. 

         Вот пошли казаки на четыре поля — что на четыре поля, а на пятое на Подолье. Что одним полем, то пошел Самко Мушкет; а за паном хорунжим мало-мало не три тысячи, все храбрые товарищи запорожцы — на конях гарцуют, саблями поблескивают, бьют в бубны, богу молитвы воссылают, кресты полагают.
         А Самко Мушкет — он на коне не гарцует, коня сдерживает, к себе притягивает, — думает, гадает... Да чтоб сто чертей бедою пришибли его думу, гаданье! Самко Мушкет думает, гадает, говорит словами:
         А что, как наше казачество, словно в аду, ляхи спалят? Да из наших казацких костей пир себе на похмелье сварят?..
         А что, как наши головы казацкие, молодецкие по степи-полю полягут, да еще и родною кровью омоются, пощепанными саблями покроются?.. Пропадет, как порох из дула, та казацкая слава, что по всему свету дыбом стала, — что по всему свету степью разлеглась, протянулась, — да по всему свету шумом лесов раздалась, — Туречине да Татарщине добрым лихом знать далась, — да и ляхам-ворогам на копье отдалась?..

                                       Закрячет ворон, степью летучи,
                                       Заплачет кукушка, лесом скачучи,
                                       Закуркуют сизые кречеты,
                                       Задумаются сизые орлы —
                                       И все, все по своих братьях,
                                       По буйных товарищах казаках!..

         Или их сугробом занесло, или в аду потопило: что не видно чубатых — ни по степям, ни по лугам, ни по татарским землям, ни по Черным морям, ни по ляшским полям?..
         Закрячет ворон, загрует, зашумит, да и полетит в чужую землю... Ан нет! кости лежат, сабли торчат, кости хрустят, пощепанные сабли бренчат...
         А черная, сивая сорока оскалилась и скачет... А головы казацкие — словно швец Семен шкуру потерял! А чубы — словно черт жгуты повил: в крови все посохли: то-то и славы набрались!


         Это дифирамб исторической поэзии, это пафос патриотического сознания! Что перед одним этим отрывком скудный сборник всех («цивильных») русских исторических песен!..

         Донские казачьи песни также можно причислить к циклу исторических. В них весь быт и вся история этой военной общины, где русская удаль, отвага, молодечество и разгулье нашли себе гнездо широкое и привольное. Они и числом несравненно больше исторических песен; в них и исторической действительности больше, в них и поэзия размашистее и удалее. Взглянем бегло на те только, героем которых является Ермак.

         На Бузане-острове сидели атаманы и есаулы — Ермак Тимофеевич, Самбур Андреевич, Анофрий Степанович; они думушку думали крепкую про дело ратное, про добычу казацкую. Есаул кричит голосом во всю буйну голову: «А и вы, гой еси, братцы, атаманы казачие! У «нас кто на море не бывал, морской волны не видал, — не видал дела ратного, человека кровавого, от желанья те богу не маливались»; останьтесь таковы молодцы на Бузане-острове». И садилися молодцы во свои струги легкие, они грянули молодцы вниз по матушке Волге-реке, по протоке по Ахтубе.

         Какая широкая и размашистая поэзия, сколько в ней силы и простору душевного! Впрочем, историческая верность — качество почти чуждое историческим русским песням. Причина очевидна: так как все явления исторической жизни старой Руси возникали всякое само по себе, то и казались народу сказочными явлениями. Оттого всякое историческое лицо для народа казалось мифом, и он делал из его жизни сказку. Так, в одной казацкой песне Ермак сидит в Азове в тюрьме, мимо которой случилось пройти турецкому царю Салтану Салтановичу (Ермак, видите, был послан к султану из Москвы с подарками, а мурзы, улановья ограбили его, да и посадили в темницу). Султан, одарив его златом, серебром, с честью отпускает в Москву; но донской казак «загулялся по матушке Волге-реке, не явился в каменну Москву».
         В подобных явлениях нет ничего унизительного для национальной чести, ибо в них виновато было неустройство и шаткость общественного здания, а совсем не национальный дух. Стесненность и ограниченность условий общественной жизни, безусловная зависимость слабого и бедного от произвола сильного и богатого, все это заставляло людей, чаще всего с сильными натурами, искать какого бы то ни было выхода из тесноты и духоты на простор и приволье души. Низовые страны, особенно степи, прилегающие к Днепру, Волге и Дону, давали полную возможность для подвигов удальства и молодечества. 
         И наши удальцы того времени никогда не были ни казаками, ни разбойниками, а всегда тем и другим вместе: они били басурманов, крепко держались православия, оберегали границы и иногда, при стесненных обстоятельствах, грабили и посланников царских, и бояр, и кто попадется. Подвиги этих витязей такого рода никогда не были запечатлены ни зверством, ни жестокостию: они были удальцы и молодцы, а не злодеи. Конечно, они не отличались и идеальным рыцарством; но можно ли было требовать рыцарства в те времена, когда и войны походили на грабеж и разбой, когда само правосудие было свирепо и кровожадно? Повторяем: наши удальцы не были, по крайней мере, хуже всех других сословий своего времени, если не были лучше их. При дурной общественности падшие души часто бывают самые благороднейшие по своей натуре — и, уж конечно, скорее можно предполагать человечность, благородство и возвышенность в покорителе Сибири, чем во многих из знатных тунеядцев, богатых только спесью, невежеством и низостию.
         Лирическая же наша поэзия, напротив, вся посвящена семейному быту, вся выходит из него, — и потому она так грустна, так заунывна, нередко дышит таким сокрушительным чувством отчаяния и ожесточения... Здесь кстати мы должны заметить, что грусть русской души имеет особенный характер: русский человек не расплывается в грусти, не падает под ее томительным бременем, но упивается ее муками с полным сосредоточением всех духовных сил своих. Грусть у него не мешает ни иронии, ни сарказму, ни буйному веселию, ни разгулу молодечества: это грусть души крепкой, мощной, несокрушимой. Все, что могло бы обессилить и уничтожить всякий другой народ, все это только закалило русский народ, — и то, что сказал Пушкин о России в отношении к ее борьбе с Карлом XII, можно применить к Руси в отношении ко всей ее истории:

                                       Но в искушеньях долгой кары
                                       Перетерпев судеб удары,
                                       Окрепла Русь. Так тяжкий млат,
                                       Дробя стекло, кует булат.

          Вернуться к оглавлению

 

 

 


 

 



         Предания Старины: Богатырские Сказки — «…то старина, то и деянье: синему морю на утешенье, быстрым рекам слава до моря…» (В.Г. Белинский)
 

          К О Н С П Е К Т

          Все эти стихотворения неоспоримо древние. Начались они, вероятно, во времена татарщины, если не раньше: по крайней мере, все богатыри Владимира Красна-солнышка беспрестанно сражаются в них с татарами. Потом каждый век и каждый певун или сказочник изменял их по-своему, то убавляя, то прибавляя стихи, то переиначивая старые. Но сильнейшему изменению они подверглись, вероятно, во времена единодержавия в России. 
         Кроме «Слова о полку Игореве», из народных произведений у нас нет ни одной поэмы, которая не носила бы на себе сказочного характера. Русский человек любит небылицы как забаву в праздные минуты долгих зимних вечеров, но не подозревает в них поэзии. Ему странно и дико было бы узнать, что «ученые бары» списывают и печатают его россказни и побасенки не для шутки и смеха, а как что-то важное. А между тем «Древние стихотворения» не сказки собственно, но «поэмы в сказочном роде». Может быть, первоначально они явились чисто эпическими отрывками, а потом уже, изменяясь со временем, получили свой сказочный характер; может быть с самого начала явились они поэмами-сказками… В тоне сказок больше простонародного, житейского, прозаического; в тоне поэм больше поэзии, полету, одушевления, хотя те и другие рассказывают часто об одном и том же предмете и очень сходно, нередко одними и теми же выражениями. 
         Наберется поэм двадцать, в которых упоминается имя великого князя Владимира Красна- солнышка, но он является в них внешним только героем: сам не действует ни в одной и везде только пирует да похаживает по гриднице светлой, расчесывая кудри черные. Что же касается до связи этих поэм, то некоторые из них должны бы следовать одна за другою… Но это относится к очень немногим, так что не более трех могут составить одно, — и это одно всегда имеет своего героя, помимо Владимира, о котором во всех равно упоминается. Герои эти — богатыри, составлявшие «двор» Владимира. Они со всех сторон стекаются к нему «на службу». Это очевидно отражение давней были, в которой есть своя доля истины. Владимир не является в этих поэмах ни лицом действительным, ни характером определенным, а, напротив, какою-то мифическою полутенью, каким-то сказочным полуобразом, более именем, нежели человеком. Многие из богатырей переданы нам этою сказочною поэзиею, как-то (читай, архетипы): Алеша Попович с другом своим Екимом Ивановичем, Дунай, сын Иванович, Чурило Пленкович, Иван Гостиный сын и Черниговский Владыко, Добрыня Никитич, Поток Михайло Иванович, Илья Муромец и Васька-пьяница, Михайло Казаринов, Дюк Степанович, Иван Годинович, Гордей Блудович, жена Ставра-боярина, Касьян Михайлович… 

         —————

         За какую службу и с какими обрядами Алеша был принят ко двору ласкова князя Владимира Красна солнышка. Тут не было рыцарского посвящения; не ударяли по плечу шпагою, не надевали серебряных шпор; битва была не за красоту, а против красоты, красоты весьма неграциозной и в словах, и в манерах, и в характере. Не ищите тут мифов с общечеловеческим содержанием; не ищите художественных красот поэзии; но в странных и оригинальных оборотах все-таки есть поэтические элементы, если не поэзия; в образах народной фантазии есть смысл и значение, если нет мысли, — даже, если хотите, есть мысль, только частная, а не общая, народу, а не человечеству принадлежащая; и — повторяем — несмотря на дубоватую неграциозпость образов, выражение, чуждое мысли, очень и очень не чуждо поэзии. Что же касается до героя, он является с характером. Попович — это богатырь больше хитрый, чем храбрый, больше находчивый, чем сильный. Он идет на битву с Тугариным переодевшись, под чужим видом; завидя врага, он «едва жив идет» (разумеется, от трусости); на возглас Тугарина прикидывается глухим, — иногда тот подходит к нему ближе, чтоб говорить с ним, а не сражаться, — он вдруг хватает его по голове шелепугою в тридцать пуд; Тугарин предлагает ему побрататься, но не на таковского напал: Алеша не дастся в обман по великодушию рыцарскому — «втапоры Алеша врагу не веровал». Готовясь ко второй битве, он, в смиренном сознании своих богатырских сил, молится о дожде, чтоб подмочило у Змея бумажные крылья, — и когда тот полетел на него, он опять прибегает к обману: «Ты, — говорит он ему, — держал заклад биться со мною един на един, а за тобою сила несметная против меня»; Змей оглядывается назад и Алеша в эту минуту рубит ему голову. Еким Иванович — добрый и честный богатырь; но он служит Алеше и без его спросу ничего не делает. Это — меньшой названый брат его; это добродушная, честная сила, добровольно покорившаяся хитрому уму. Тугарин — хвастун, нахал, невежа; он при всех весьма не по-рыцарски, весьма неграциозно любезничает с Апраксеевною (супругой Владимира; кстати, княжеская чета предстаёт архетипической пародией на Юстиниана и Феодору, «Тайная История»); он у князя, как у себя дома: ковригами глотает, ушатами запивает, как бы для показания полного своего презрения к обиженному супругу, как бы для того, чтоб при всех наругаться над ним. Неужели это идеал старинного русского любовника чужой жены, которому мало наслаждения — нужно еще и ругаться и ломаться над несчастным мужем?.. Мы еще не раз встретимся с этим лицом, состоящим, как видно, на ролях «любовников» в репертуаре Народного Театра Жизни; он еще явится нам и под другим именем, но всегда змеем…
         Удивительно ли после того, что «любовник» в наших народных поэмах является в виде змея с характером хвастуна, наглеца и труса, а «любовница» представляется в виде грубой, наглой и бесстыдной бабы, с манерами площадной торговки, и даже, — как увидим это ниже, — в виде колдуньи, злой еретички?.. И самый разврат может иметь свою поэзию и свою грацию, если он выходит из пламенного клокотания необузданной страсти, из неукротимого стремления к наслаждению; но в наших «любовницах» не заметно ни тени поэзии или грации. В княгине Апраксеевне олицетворен «идеал любовницы», — «идеал», которого полное осуществление мы увидим в Марине, неприятельнице Добрыни Никитича и любовнице Змея Горынчата. Каким-то (!!!) же образом народная фантазия, выразившая в Апраксеевне «идеал» эманципированной женщины (femme emancipee), навязала ее в жены — князю Владимиру. Народная поэзия не передала же нам ни его похода в Корсунь, ни отношений к Византии, ни последовавшего затем времени его «царствования», переданного историею и церковью... Мы еще два раза встретимся с Алешею Поповичем и увидим, что, даже являясь вскользь, он не изменяет своего характера — Поповича…

         —————

         Теперь будем знакомы ещё с одним богатырём Владимира — Дунаем… В нем и ум, и сметливость, и богатырская рьяность, и прямота силы и храбрости, на себя опирающейся. Если Дунай не совсем вежливо и далеко не по-рыцарски обошелся с Настасьей королевишной — это не его вина… Сама Настасья не видит ничего странного или обидного для нее ни в том, что Дунай бил ее по щекам и потчевал пинками, ни в том, что он чингалищем булатным хотел вспороть ей груди белые: она с тем и отпросилась у батюшки, что кто ее в поле побьет, тот и за себя замуж возьмет. Колоченая посуда два века живет — русский человек свято верит глубокой мудрости этой пословицы и потому других бьет — не кается, и самого побьют — не гонится. Притом же если б Настасья одолела Дуная, — она не задумалась бы вспороть ему груди белые чингалищем булатныим. В Настасье королевишне осуществлен идеал амазонки по понятию русского человека. Жена богатыря должна рождать богатырей, а для этого сама должна быть богатырем своего пола. Поэтому Настасья и мастерица такая из лука стрелять, что за версту сшибла кольцо с головы мужа. 
         Каким образом Настасья королевишна могла разъезжать по полям, ища, кто бы побил ее и женился на ней, в то время как сестра ее Афросинья сидела взаперти, за двенадцатью булатными замками; каким образом Афросинья королевишна превращается, ни с того ни с сего, в княгиню Апраксеевну, которая Дуная называет зятем, а Настасью — сестрою, — об этом нечего и спрашивать у сказки. И неужели все жены (причём, многочисленные) Владимира превращались в Апраксеевну?.. Не забудем притом, что: в предшествовавшей поэме Апраксеевна уже «отличалась» с Тугарином Змеевичем; Владимир называл себя холостым и хотел жениться от живой жены, а Афросинья превратилась в Апраксеевну для того, чтоб избавить Владимира от греха многоженства... Вот тут и извольте составлять одну целую поэму из народных рапсодов!..

         —————

         Где касалось дело до чего-нибудь женского, Чурила Пленкович был на своем месте… В лице Чурилы народное сознание сдалось на обаяние соблазнительнейшего из грехов. Чурило — волокита, но не в змеином роде. Это молодец хоть куда и лихой богатырь. В этих случаях должно брать в соображение перевешивающий элемент, а в исключительных явлениях видеть или случайности, или возможность — в будущем вступления в свои права и даже перевеса противоположного элемента. И потому мы смотрим на Тугариных, как на действительное и настоящее в жизни древней Руси; а на Чурилу — как на факт, свидетельствовавший на элемент жизни, подавленный…
         О Чуриле своими словами и короче. Во время столования Владимира к нему являются незнаемые люди, человек за триста избитых, израненных молодцов:

                                       Булавами буйные головы пробиваны,
                                       Кушаками головы завязаны,
                                       Бьют челом, жалобу творят.


         Это стрельцы княжие; целый день они рыскали по займищам и не встретили ни одного зверя, а встретили триста молодцов, которые зверей всех повыгнали и повыловили, а их перебили и переранили, и оттого «князю добычи нет», а им жалованья нет, «дети, жены осиротели, пошли по миру скитаться».

                                       А Владимир-князь стольный киевский
                                       Пьет он, ест, прохлаждается,
                                       Их челобитья не слушает.


         Не успела эта толпа сойти со двора — валит другая. Это рыболовы: с ними та же история.
         Не успела и эта толпа свалить со двора — валят вдруг две новые: то сокольники и кречетники. И с ними то же. Против других, они прибавили в своем челобитье, что ограбившая и прибившая их ватага называется дружиною Чуриловою. Тут Владимир-князь за то слово спохватится: «Кто это Чурила есть таков?» Выступался тут старый боярин Бермята Васильевич:

                                       «Я-де, осударь, про Чурилу давно ведаю,
                                       Чурила живет не в Киеве,
                                       А живет он пониже малого Киовца.
                                       Двор у него на семя верстах,
                                       Около двора железный тын,
                                       На всякой тынинке по маковке,
                                       А и есть по жемчужинке, —
                                       Середи двора светлицы стоят,
                                       Гридни белодубовые,
                                       Покрыты седым бобром,
                                       Потолок черных соболей,
                                       Матица-то валженая,
                                       Пол середа одного серебра,
                                       Крюки да пробои по булату злачены.
                                       Первые у него ворота вальящетые,
                                       Другие ворота хрустальные,
                                       Третьи ворота оловянные».


         Итак, Чурила Пленкович — щеголь, франт, живет, как сатрап восточный. Владимир-князь едет к нему со «двором» своим, в числе пятисот человек. Встречает их старый Плен; для князя и княгини отворяет ворота вальящетые, а князьям и боярам — хрустальные, а простым людям — ворота оловянные. Пошло столованье великое — «веселая беседа, на радости день». Увидев в окно толпу людей, князь говорил таково слово:

                                       «По грехам надо мною князем учинилося,
                                       Князя меня в доме не случилося,
                                       Едет ко мне король из Орды 
                                       Или какой грозен посол».


         Старый Пленка Сароженин только усмехается, сам потчевает и говорит, что то не король и не посол едет, а едет-де дружина хорабрая сына его, молода Чурилы Пленковича. К вечеру, когда пир был во полупире, а и стол был во полустоле, едет сам Чурила Пленкович, а перед ним несут подсолнечник, чтоб не запекло солнце бела его лица. Брал он, Чурила, ключи золотые, ходил в подвалы глубокие, вынимал золоту казну: сорок сороков черных соболей, другую сорок печерских лисиц и камку белохрущату, а цена камке сто тысячей; приносил он ко князю Владимиру, клал перед ним на дубовый стол.

                                       Втапоры Владимир-князь стольный киевский
                                       Больно со княгинею возрадовалися,
                                       Говорил ему таково слово:
                                       «Гой еси ты, Чурила Пленкович!
                                       Не подобает тебе в деревне жить,
                                       Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!..»


         Втапоры Чурила князя Владимира не ослушался. И вот они в Киеве; посылает князь Чурилу князей и бояр в гости звать к себе, «а зватого приказал брать со всякого по десяти рублев». Обходя гостей звать, Чурила зашел ко старому боярину Бермяте Васильевичу, ко его молодой жене, к той Катерине прекрасный, — «и тут он позамешкался». Князь Владимир то замешканье ему ни во что положил. Пошло столованье и пированье. Когда на другой день рано поутру князи и бояре к заутрени пошли, — в тот день выпадала пороха снегу белого — и нашли они свежий след, сами они дивуются: «либо зайка скакал, либо бел горностай».

                                       А иные тут усмехаются, сами говорят:
                                       «Знать это не зайка скакал, не бел горностай,
                                       Это шел Чурила Пленкович
                                       К старому Бермяте Васильевичу,
                                       К его молодой жене Катерине прекрасныя».


         Чурила Пленкович выдается из всего круга Владимировых богатырей: это, так сказать, самая гуманная личность между ими, по крайней мере, в отношении к женщинам, которым он, кажется, посвятил всю жизнь свою. И потому в поэме о нем нет ни одного грубого или сального выражения; напротив, его отношения к Катерине прекрасной отличаются какою-то рыцарскою грациозностию и означаются более намеками, нежели прямыми словами. В первый раз он «позамешкался» у молодой жены старого Бермяты; во второй раз тайна его посещения выдается предательскою порошею и оглашается не его хвастовством, а речами других, и речами, против обыкновения, умеренными, даже поэтическими. За Чурилу можно поручиться, что он не стал бы ломаться над жертвою своего соблазна, не стал бы хвастаться победою во честном пиру; тем более можно поручиться, что он не стал бы бить женщину по щекам или толкать ее пинками — «женский-де пол от того пухол бывает». А между тем он не неженка, не сентиментальный воздыхатель, а сильный могучий богатырь, удалой предводитель дружины храброй. Конечно, он смешон, когда перед ним, вместо китайского зонтика, несут подсолнечник, чтоб не загорелось от солнца его лицо белое; но он смешон грациозно: он женский угодник, который дорожит своею наружностию, а не неженка запечный, не беззубый и безкоготный лев нашего времени.

         —————

         В поэме о женитьбе князя Владимира вскользь является лицо Ивана Гостиного сына: теперь мы познакомимся с ним, как с героем особенной поэмы. Это представитель другого сословия: хоть он не торговец, а богатырь, однако он явно сын купца, силою и храбростию севший при дворе князя Владимира на богатырское место.
         У князя Владимира было пирование — нечестный пир, а и было столование — почестный стол на многи князи, бояра и на русские могучие богатыри и гости богатые. Будет день в половину дня, будет пир во полупире: Владимир-князь распотешился, по светлой гридне похаживает, таковые слова поговаривает: «Есть ли-де кто в Киеве таков молодец, что похвалился бы на триста жеребцов — из Киева бежать до Чернигова два девяносто-та мерных верст, промеж обедней и заутреней?»
         Вызвался Иван Гостиный сын и побился о велик заклад — не о сте рублях, не о тысяче, о своей буйной головушке. Князья, бояре и гости-корабельщики держат заклад за Владимира на сто тысяч; а за Ивана никто поруки не держит; пригодился тут владыка черниговский и держит за него поруки крепкие на сто тысячей. Выпил Иван чару зелена вина в полтора ведра, походил он на конюшню белодубову, ко своему к доброму коню бурочке, косматочке, троелеточке, падал ему во пряное копытечко, сам плачет, что река льется. Выслушал добрый конь про кручину Ивана и сказал ему не печалиться:

                                       «Сива жеребца того не боюсь,
                                       Кологрива жеребца того не блюдусь,
                                       В задор войду — у Воронка уйду».


         Только велел он своему ласковому хозяину водить себя по три зари, поить сытою медвяною и кормить сорочинским пшеном. «А как, говорит, придет тот час урочный, ты не седлай, Иван, меня добра коня, только берись за шелков поводок; вздень на себя шубу соболиную, котора шуба в три тысячи, пуговки в пять тысячей; я стану бурка передом ходить, копытами за шубу посапывати и по черному соболю выхватывати, на все стороны побрасывати, — князи, бояры подивуются, и ты будешь жив — шубу наживешь, а не будешь жив — будто нашивал». И все было по сказанному, как по писанному. Зрявкает бурко по-туриному, он шип пустил по-змеиному; триста жеребцов испужалися, с княженецкого двора разбежалися; сив жеребец две ноги изломил, кологрив жеребец тот и голову сломил, полонен Воронко в Золоту Орду бежит, он, хвост подняв, сам всхрапывает, а князи, бояры и все люди купецкие испужалися, окарачь они по двору наползалися; а Владимир-князь со княгинею печален стал; кричит в окошко косящатое, чтоб Иван уродье увел со двора, «за просты поруки крепкие, записи все изодраны». Втапоры владыко черниговский на почестном пиру у великого князя велел захватить три корабля на быстром Днепре с товарами заморскими, — «а князи-де и бояры никуда от нас не уйдут».
         Трудно объяснить значение этой поэмы иначе, как народным апофеозом коня — животного высоко уважаемого в ратном деле, товарища, сподвижника и друга ратнику. Странна неустойка князя, отказавшегося платить проигранный заклад; страннее нецеремонная разделка с ним со стороны черниговского владыки. Не менее удивительно и то, что этот черниговский владыко всегда держит заклады против князя и всех за того, за кого никто не хочет поручиться. Все это должно или просто «сказочная болтовня», или… есть ключ к разрешению этих вопросов.

         —————

         Пора нам познакомиться и со знаменитым Добрынею Никитичем, воспетым в трех поэмах и упоминаемом вскользь и прямо еще в нескольких. Он и Илья Муромец — знаменитейшие богатыри «двора» Владимира.
         Вторая поэма о Добрыне — одна из интереснейших поэм. Какая холодная и ужасная ирония! Сколько в ней грубого и нечеловеческого! Здесь нет мгновенного порыва-страсти, которая разит вдруг, как молния: здесь долго скрываемое, медленно разгоравшееся чувство мести, вырывается сосредоточенно, холодно и медленно. Вдруг сверкающая и мгновенно убивающая страсть не в русской натуре: много нужно, чтоб возбудить в русском человеке страсть, и глухо, медленно разгорается она в неприступных и сокровенных глубинах сердца; зато и нескоро остывает, а выказывается с какою-то ужасающею ледяностию, тяжело и неповоротливо. От нее нет спасения, от нее нет пощады. И потому русский богатырь не тороплив на мщение: его мщение не остынет от сладкого обеда, не заснет от зелена вина; он может и покушать и выспаться, без всякого влияния на владеющее им чувство. Это чувство проявляется у него грубо и жестоко, как у Добрыни Никитича, который казнит злую еретницу Марину. Что такое эта Марина — не мудрено понять: это родная сестра княгини Апраксеевны, и притом старшая сестра, далеко превосходящая ее в полноте выражаемой ею идеи. Это тип женщины, живущей вне общественных условий, свободно предающейся своим страстям и склонностям. Она в связи со Змеем Горынчатым — типом «любовника», как мы заметили выше; но она не должна отличаться излишнею верностию своему «любовнику»: она только больше других любит его. Она умеет и приворожить, и отлучить, и оборотить оборотнем. Она предается сама всем неистовствам и помогает другим: ее терем — приют для всех веселых людей обоего пола. Она горькая пьяница; она еретница и безбожница. О грациозности ее нечего и говорить. Но вот о чем следует заметить: Анна Ивановна, крестная мать Добрыни, еще «мудренее» и «хитрее» самой Марины: она и саму Марину может обратить во что захочет. Она друг «честной вдовы» — матери Добрыни; она принимает горячее участие в правом деле; она сидит на пиру, не хвастается: по всему этому, она — представительница доброго начала, как Марина злого; она добрая, благодетельная волшебница, как Марина злая и вредная. 
         Мы еще встретимся с Добрынею Никитичем; но и теперь уже видно, что он такое. Это честный и добрый богатырь, ненавистник лжи, притворства и хитростей, заклятый враг Змею Горынчату, которому стары люди напророчили погибнуть от него, от Добрыни. Хотя Алеша и названый брат Добрыне, но Добрыня всегда «держит камень за пазухою» против Алеши и «не кладет ему пальца в рот»: так противоположен его прямой и честный характер лукавому и на всякие пакости способному характеру Поповича. Добрыня, по прошествии двенадцати лет, позволяет жене своей идти за кого ей угодно, кроме одного Алеши. Упрекая князя за жену свою, он говорит: «Не диво Алеше Поповичу — диво князю Владимиру: хочет у жива мужа жену отнять». А впрочем, они — братья названые и взаимно уважают друг друга в качестве сильных могучих богатырей. Оба эти характера — два разные типа народной фантазии, представители разных сторон народного сознания. К дополнению характера Добрыни, мы должны прибавить, что в нем есть какая-то простоватость, и хотя в одной поэме и говорится, что «у Алеши вежество нерожденное», а «у Добрыни вежество рожденное и ученое», — однако это должно отнести больше к честности и доброте, чем к рыцарской ловкости Добрыни. Никитич — нечего греха таить — простоват и мешковат, — гнет дугу — не парит, переломит — не тужит. Целуются голуби — ему за беду становится и за великую досаду учиняется. Хочет он застрелить голубей — и попадает в окно к Марине. Не для чего-нибудь, а для шутки, его можно назвать русским Аяксом...

         —————

         Илья Муромец отличается от всех других богатырей. Он — стар человек, на пирах не похваляется, он тридцать лет сидел сиднем, и вся остальная часть жизни его посвящена была на очищение проезжих дорог от разбойников и разных чудищ. Это русский Геркулес. 

         Разбежались татарские полчища; воротился Илья ко Калину-царю, схватил он Калина во белые руки, сам он Калину приговаривает: «Вас-то, царей, не бьют, не казнят и не вешают». Согнет его корчагою, воздымал выше буйныя головы своей, ударял его о горюч камень, расшиб его в крохи... Достальные татары на побег бегут, сами они заклинаются: «Не дай бог нам бывать во Киеву! Не дай бог нам видать русских людей! Неужто в Киеве все таковы, один человек всех татар прибил?» Илья Муромец пошел искать своего товарища, того ли Ваську-пьяницу, и скоро нашел его на кружале Петровскиим, привел ко князю Владимиру. А пьет Илья довольно зелена вина с тем Васильем со пьяницею, и называет Илья того пьяницу Василья братом названыим.

         Хотя лицо Васьки-пьяницы является как бы вскользь, мимоходом, однако оно столь же, если еще не более, важно, как и лица всех других героев народной фантазии. Знаете ли вы, читатели, что такое Васька-пьяница? Если вы засмеетесь над этим приложением к собственному имени, если оно покажется вам пошлым, — вы не понимаете глубоко мифического значения Васьки... Этот Васька — любимое дитя народного сознания, народной фантазии; это не олицетворение слабости или порока, в поучение и назидание других; это, напротив, похвальба подразумеваемою слабостию. Мы не спорим, что пьянство порок; но если тот или другой порок есть порок нации, — на него должно уже смотреть с философской точки зрения, должно обращать внимание, во-первых, на исторические причины, вследствие которых тот или другой порок сделался общим для целой нации, а во-вторых, на то, как являет себя народ в этом пороке. Общественная нравственность древней Руси исключила пьянство из числа пороков: оно было улегитимировано общественным сознанием. Русский человек пьет и с горя и с радости, и перед делом, чтоб дело живее кипело, и после дела, чтоб отдых был приятнее; и перед опасностью, чтоб море было по колено, и по избежании опасности, чтоб веселее было похвастаться ею. У русского человека много пословиц в пользу пьянства: пьяный проспится, дурак никогда; пьяному море по колено: пьян да умен — два угодья в нем; и т. п. Кружало — турнир, бал русского человека. У нас пьяного на улице не оберут, не прибьют, но бережно обойдут. Просвещение уже уничтожает и уничтожит этот порок, и дай бог, чтобы это скорее сделалось; но в этом пороке русский человек является не с одной дурной стороны своей. Я очень уважаю трезвость, но мне случалось встречать таких пьяниц, которые лучше многих трезвых, и едва ли только не на одной святой Руси можно встретить таких. Человек с слабой натурой гнется от несчастия, как тростинка от ветру; человек с сильной натурой, если не устоит против несчастия, то сокрушается, от него, как дуб от напора грозы. В старину на Руси отъявленными пьяницами были богатыри, грамотники, умники, искусники, художники. Если теперь слова «художник» и «ученый» не имеют ничего общего с словом «пьянство», так это потому, что общественное мнение нашего времени улегитимировало наконец звание художника и ученого, общество приняло их в среду свою и дало им почетное место; а то ведь тяжело жить умному среди глупых, быть игрушкою и предметом презрения их глупости — поневоле пойдет он на кружало да, приложив руку к уху, затянет:

                                       А и горе, горе-гореваньице,
                                       А и в горе жить — некручинну быть!


         Сжатая извне внутренняя сила всегда становят народ и человека в трагическое положение. Пьянство русского человека есть не слабость (как слабость, пьянство особенно гнусно), пьянство русского человека есть порок, и порок не комический, а трагический... Васька-пьяница — это человек, который знает правило: «пей, да дело разумей», человек, который с вечера повалится на пол замертво, а встанет раньше всех и службу сослужит лучше трезвого. Это — повторяем — один из главнейших героев народной фантазии: оттого-то и Илья Муромец с ним выпил довольно зелена вина и назвал того пьяницу Василья братом названыим.
         Последняя сказка об Илье Муромце «Станишники» сбивается своим содержанием на его приключение с Соловьем-разбойником. На него напали разбойники, а он, вместо их, выстрелил в краковястый дуб и разбил его в щепы; разбойники со страху попадали, пять часов без ума лежали, а там будто от сна пробуждалися: а Сема встает пересемывает, а Спиря встает, то постыривает, — и все они просят его взять их в свое холопство вековечное. А Илья говорит им: «А и гой еси вы, братцы станишники! поезжайте от меня во чисто поле, скажите вы Чуриле, сыну Пленковичу, про старого казака Илью Муромца».

         —————

         Из-за моря, моря синего, из славна Волынца, красна Галичья, из тоя Карелы богатыя, как ясный сокол вон вылетывал, как бы белый кречет вон выпархивал, — выезжал удача добрый молодец, молодой Дюк, сын Степанович, а и конь под ним, как бы лютый зверь, лютый зверь конь — и бур, космат, у коня грива на леву сторону, до сырой земли; он сам на коне, как ясен сокол, крепки доспехи на могучих плечах; немного с Дюком живота пошло, что куяк и панцирь чиста серебра — в три тысячи, а кольчуга на нем красна золота — цена сорок тысячей, а и конь под ним в пять тысячей. Почему коню цена пять тысячей? — За реку он броду не спрашивает, котора река цела верста пятисотная, он скачет с берегу на берег: потому цена коню пять тысячей…
         Когда Дюк вошел во гридню Владимирову, все гости скочили с мест на резвы ноги: смотрят на Дюка — сами дивуются. Пошло пированье и столованье. Дюк с теми князи и боярами откушал калачики крупичаты — он верхню корочку отламывает, а нижню корочку прочь откидывает. А во Киеве был щастлив добре как бы молодой Чурила, сын Пленкович — «оговорил» он Дюка Степановича: «Что ты, Дюк, чем чванишься? — верхню корочку отламываешь, а нижнюю прочь откладываешь». Говорил Дюк Степанович: «Ой ты гой еси, Владимир-князь! в том ты у меня не прогневайся — печки у тебя биты глиняны, а подики кирпичные, а помелечко мочальное в лохань обмакивают; а у меня, Дюка Степановича, у моей сударыни матушки, печки были муравлены, а подики медные, помелечко шелковое в сыту медвяную обмакивают; калачик съешь — больше хочется».
         Эта неслыханная роскошь возбудила в князе желание, и, взяв с собою Чурилу и «двор», он поехал. На крестьянских дворах Дюк так угостил Владимира, что он сказал ему: «Каково про тебя сказывали, таков ты и есть». Переписывал Владимир-князь Дюков дом, переписывали его четверо суток, а и бумаги не стало. Втапоры Дюк повел гостей к своей сударыне матушке — и ужасается Владимир-князь, что в теремах хорошо изукрашено. Угостила матушка Дюкова дорогих гостей, говорил ей ласковый Владимир-князь: «Исполать тебе, честна вдова многоразумная, со своим сыном Дюком Степановым! Употчевала меня со всеми гостьми, со всеми людьми; хотел было ваш и этот дом описывати, да отложил все печали на радости». Втапоры честна вдова многоразумная дарила князя своими честными подарками: сорок сороков черных соболей, вторые сорок бурнастых лисиц, еще сверх того каменьи самоцветными.

                                       То старина, то и деянье:
                                       Синему морю на утешенье,
                                       Быстрым рекам слава до моря,
                                       А добрым людям на послушанье,
                                       Веселым молодцам на потешенье!


         Эта сказка одна из примечательнейших, особенно по этому тону простодушной иронии, с какою описывается «бедность» вооружения и вообще «живота», бывшего с Дюком, — по этой лукавой скромности, с какою Дюк объясняет князю причину, почему он ест у калачиков только верхнюю корочку. Эта простодушная ирония есть один из основных элементов русского духа: русский человек любит похвастаться, но никогда не хвастает прямо, а всегда обиняком, более же всего с скромным самоунижением, вроде следующего: «Где-ста нам дуракам чай пить! Что наше за богатство — всего тысяч сто в месяц получаем, да и те с горем пополам: не знаем-де, куда класть и прятать». — Дюк богаче князя Владимира, за то Владимир велит описывать его имение, и только будучи уж слишком употчеван, «отлагает все печали на радости», а матушка Дюка дарит князю трое сороков мехов и каменьев самоцветных… 

         ————— 

         Теперь нам остается проститься с ласковым Владимиром Красным солнышком и со княгинею Апраксеевною: в поэме, которой содержание мы готовимся изложить, они являются в последний раз — Владимир мельком, Апраксеевна — героинею, во всем «апофеозе своей женственности, грациозности и нравственности».

         Сорок калик с каликою шли на поклонение в Иерусалим из пустыни Ефимьевы, из монастыря Боголюбова, выбрали они себе большого атамана, молода Касьяна сына Михайловича, и положили они заповедь великую: кто что украдет или пустится на женский соблазн, да не скажет атаману, того закопать по плеча в сыру землю и во чистом поле одного оставить. Под Киевом они встретились со Владимиром-князем, а он, князь, охотился; завидели его калики перехожие, становилися во един круг, клюки, посохи в землю потыкали, а и сумочки неновесили, кричат калики зычным голосом, дрогнет матушка сыра земля, с дерев вершины попадали, под князем конь окарачился, а богатыри с коней попадали, а Спиря стал поспиривати, а Сема стал посемывати, они-то ему, князю Владимиру, поклонилися, прошают у него милостыню великую, а и чем бы молодцам душа спасти. Князь — оговаривает, что с ним на охоте ничего нету, и посылает их в Киев-град, ко душе княгине Апраксеевне; честна роду дочь королевична, напоит, накормит она молодцов, наделит всем в дорогу злата, серебра. Пришли калики, рявкнули, с теремов верхи попадали, а с горниц охлопья попадали, в погребах питья всколебалися; становилися во един круг, прошают милостыню великую у молоды княгини Апраксеевны. Молода княгиня испужалася, а и больно она передрогнула, звала калик во гридни светлые; молода княгиня Апраксеевна, поджав ручки будто турчаночки, со своими нянюшки и мамушки, со красными сенными девушки; молодой Касьян сын Михайлович садился на место большого; от лица его молодецкого, как бы от солнышка от красного, лучи стоят великие. После пиру хотят они калики во путь идти, а у молодой княгини Апраксеевны не то на уме, не то в разуме; шлет она Алешу Поповича атамана их уговаривати, чтоб не идти им сего дня и сего числа; зовет он, Алеша, Касьяна Михайловича ко княгине Апраксеевне на долгие вечеры посидети, забавны речи побаити, а сидеть бы наедине в спальне с ней. Замутилось его сердце молодецкое — отказал он Алеше Поповичу. На то княгиня осердится, велела Алеше прорезать у Касьяна суму рыта бархата, запихать бы чарочку серебряну. Когда калики ушли, княгиня посылает Алешу в погонь за ними; у Алеши вежество нерожденное, он стал с каликами задорити, обличает ворами, разбойниками; не давалися калики в обыск ему, поворчал Алеша и назад поехал. Втапоры Владимир-князь приехал в Киев-град, со Добрынею Никитичем. Молода княгиня Апраксеевна посылала Добрыню Никитича в погонь за Касьяном Михайловичем; у Добрыни вежество рожденное и ученое — настиг он калик во чистом поле, вскочил с коня, сам челом бьет: «Гой еси, Касьян Михайлович! не наведи гнева на князя Владимира, прикажи обыскать калики перехожие, нет ли промежу вас глупого». Нигде-то чарочка не явилася, у молода Касьяна пригодилася. Закопали атамана по плеча во сыру землю, едина оставили во чистом поле. Калики в путь пошли, а Добрыня в Киев с тою чарочкой серебряною. А с того время-часу захворала скорбью недоброю, слегла княгиня в великое во гноище. Сходили калики в Иерусалим-град, святой святыне помолилися, господню гробу приложилися, во Ердане-реке искупалися, нетленною ризою утиралися. На дороге назад увидели молода Касьяна; он ручкой машет, голосом кричит, подает он, Касьян, ручку правую, а они-то к ручке приложилися, с ним поцеловалися. Молодой Касьян выскакивал из сырой земли, как ясен сокол из тепла гнезда, а все они, молодцы, дивуются на его лицо молодецкое, а и кудри на нем молодецкие до самого пояса: стоял Касьян в земле шесть месяцев. Пришедши в Киев, ко дворцу, стоят они, калики, потихохоньку. Касьян посылает легкого молодчика доложиться князю Владимиру: прикажет ли идти нам пообедати; князь послал им поклониться и звать их. Касьян спрашивает князя о княгине; князь едва речи выговорил: «Мы-де уже неделю другу не ходим к ней». Молодой Касьян тому не брезгует, пошел со князем во спальню к ней, а и князь идет, свой нос зажал, молоду Касьяну то ничто ему, никакого духу он не верует. Втапоры княгиня прощалася, что нанесла речь напрасную. Молодой Касьян, сын Михайлович, а и дунул духом святым своим на младу княгину Апраксеевну — не стало у ней того духу-пропасти, оградил ее святой рукой, прощает ее плоть женскую, захотелось ей — пострадала она, лежала в сраму полгода. Затем пошел пир горой, калики в путь наряжаются, а Владимир-князь убивается. Молода княгиня Апраксеевна вышла из кожуха, как из пропасти; тут же к ним ко столу пришла, молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит. Калики с Касьяном собрались и в путь пошли до своего монастыря Боголюбова и до пустыни Ефимьевы.

         Эта поэма носит на себе характер легенды и замечательна по противоречию тона первой ее половины с тоном последней: там калики — сущие сорванцы, «орут, рявкают, прошают милостыню»; тут они — если мужиковаты, зато кротки и очестливы. В Касьяне выражена идея человека, освятившегося страданием от неправого наказания; в его великодушном поступке с Апраксеевною есть что-то умиряющее душу. Только одна Апраксеевна осталась в своем прежнем характере: молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит...

         —————

         И вот собственно примеры богатырских сказок, чуждых всякого исторического значения. Теперь следовало бы приступить к лучшему, благоуханнейшему цвету народных поэм — поэм Великого Новагорода, этого источника русской народности, откуда вышел весь быт русской жизни. Новогородских поэм немного — всего четыре; но эти четыре стоят всех, как по преимущественно поэтическому достоинству, так и по субстанциальности своего содержания. Они — ключ к объяснению всей народной русской поэзии, равно как и к объяснению характера быта русского…

         Вернуться к оглавлению

 

 

 


 

 



      Предания Старины: Мистическая Древность — «…стоим мы, молодцы, не хва-стаем…» (В.Г. Белинский)

          К О Н С П Е К Т

          Цикл новогородских поэм не обширен: их всего четыре. Поэмы воспевают только двух героев (Василия Буслаева и Садко). Бедность поразительная! Но, вникнув в их дух и содержание, мы увидим мир особный, служивший источником форм и самого духа русской жизни, а следовательно, и русской поэзии. (Изначально) Новгород был (типичен для) русской «цивилизации» и вообще форм общественной и семейной жизни древней Руси. Все это яснее можно видеть из новогородских поэм; почему и приступаем немедленно к изложению содержания (одной из них), которое должно снабдить нас данными для суждений и выводов.

         —————

         Во славном Великом Новеграде, а и жил Буслай до девяноста лет, «с Новым городом жил, не перечился, со мужики новогородскими поперек словечка не говаривал». Живучи Буслай состарелся, состарелся и переставился; после его веку долгого оставалося его житье-бытье и все имение дворянское; оставалася матера вдова Амелфа Тимофеевна и оставалося чадо милое — молодой сын Василий Буслаевич. Будет Васинька семи годов, отдавала матушка родимая учить его во грамоте, а грамота ему в наук пошла; присадила пером его писать, письмо Василью в наук пошло; отдавала петью учить церковному, — петье Василью в наук пошло. А и нет у нас такого певца во славном Новегороде супротив Василья Буслаева. Повадился ведь Васька Буслаевич со пьяницы, со безумницы, с веселыми удалыми добры молодцы, допьяна уж стал напиватися, а и ходя в городе уродует: которого возьмет он за руку, из плеча тому руку выдернет; которого заденет за ногу, то из ... ногу выломит; которого хватит поперек хребта, тот кричит, ревет, окарачь ползет. Пошла-то жалоба великая: а и мужики новогородские, «посадские, богатые», приносили жалобу великую матерой вдове Амелфе Тимофеевне на того на Василья Буслаева. А и мать-то стала его журить, бранить, журить, бранить, его на ум учить, — журьба Ваське не взлюбилася; пошел он, Васька, во высок терем, садился на ременчат стул, писал ярлыки скорописчаты — от мудрости слово поставлено: «Кто хощет пить и есть из готового, валися к Ваське на широкий двор — пей и ешь готовое и носи платье разноцветное». А втапоры поставил Васька чан середи двора, наливал чан полон зелена вина, опущал он чару в полтора ведра. Во славном было во Новеграде, грамотны люди шли, прочитали те ярлыки скорописчаты, пошли к Ваське на широкий двор, к тому чану, зелену вину. Вначале был Костя Новоторженин: Василий тут его опробовал — стал его бити по буйной голове червленым вязом во двенадцать пуд: «стоит тут Костя не шевельнется, и на буйной голове кудри не тряхнутся». И назвал Васька его, Костю, своим братом названыим — паче брата родимого. А и мало время позамешкавши, пришли Лука и Моисей — дети боярские, а Василий молодой сын Буслаевич тем молодцам стал радошен и веселешенек. Пришли тут мужики Залешана — и «не смел Васька показатися к ним». Еще тут пришло «семь братов Сбродовичи» — собиралися, сходилися тридцать молодцов без единого, — он сам Василий тридцатый стал. Какой зайдет — убьют его, убьют его, за ворота бросят. Послышал Васинька: у мужиков новогородскиих «канун варен, пива ячные», пошел Василий с дружиною, пришел во «братчину в Никольщину». «Не малу мы тебе сыпь платим: за всякого брата по пяти рублев». А и тот-то «староста церковный» принимает их во братчину в Никольщину; а и зачали они тут канун варен пить, а и те-то пива ячные.
         (Далее Васька и его молодцы бросаются на «кабак», — и все они возвращаются в Никольщину «добре пьяны»)
         А и будет день к вечеру; от малого до старого начали уж ребята боротися, а в ином кругу в кулаки бьются; от тое борьбы от ребячия, от того бою от кулачного началася драка великая; молодой Василий стал драку разнимать, а иной дурак зашел с носка, его по уху оплел; а и тут Василий закричал громким голосом: «Гой еси ты, Костя Новоторженин, и Лука, Моисей, дети боярские! уже Ваську меня бьют».
         Васькины молодцы пошли на выручку: много народу перебили до смерти, больше того переуродовали. Тогда Васька вызывает новогородских мужиков на великий заклад: «Напущаюсь-де я на весь Новгород битися, дратися, со всею дружиною хораброю»; если возьмет сторона мужицкая, — Васька платит мужикам дани, выходы по смерть свою, на всякий год по три тысячи; буде же его сторона одолеет, — мужики платят ему такую же дань. И в том договоре руки они подписали. Василий Буслаев начал с своими молодцами одолевать противников; тогда мужики новогородские бросились с дорогими подарками к Васькиной матушке: «Уйми-де свое чадо милое, Василья Буслаевича». Тут является на сцену совершенно новое и до крайности странное лицо — «девушка-чернавушка»; по приказанию Амелфы Тимофеевны, прибежала «девушка-чернавушка», сохватала Ваську за белы руки, «притащила» его к матушке на широкий двор; а и та старуха неразмышлена посадила его в погреба глубокие, затворяла дверьми железными, запирала замки булатными. Между тем дружина Васькина бьется с утра до вечера — и ей становится уж невмочь; увидев «девушку-чернавушку», пошедшую на Волхов за водой, молодцы взмолились ей: «Не подай нас у дела ратного, у того часу смертного». И тут «девушка-чернавушка» бросала она ведро «кленовое», брала коромысло «кипарисово», коромыслом тем стала она помахивати по тем мужикам новогородскиим; перебила уж много до смерти; и тут девка запыхалася, побежала к Василью Буслаеву, срывала замки булатные, отворяла двери железные: «А и спишь ли, Василий, или так лежишь? твою дружину хорабрую мужики новогородские всех перебили, переранили, булавами буйны головы пробиваны». Ото сна Василий пробуждается, он выскочил на широкий двор, — не попала палица железная, что попала ось тележная, — побежал Василий по Новугороду, по тем по широким улицам; стоит тут «старец-пилигримища», на могучих плечах держит колокол, а весом тот колокол во триста пуд; кричит тот старец-пилигримища: «А стой ты, Васька, не попархивай, молодой глуздырь, не полетывай: из Волхова воды не выпити, в Новеграде людей не выбити; есть молодцов супротив тебя, стоим мы, молодцы, не хвастаем». Говорил Василий таково слово: «А и гой еси, старец-пилигримища! а и бился я о велик заклад со мужики новогородскими, «опричь почестного монастыря, опричь тебя, старца-пилигримища; во задор войду — тебя убью»!» Ударил он старца в колокол а и той-то осью тележною, — качается старец, не шевельнется; заглянул он, Василий, старца под колокол, «а и во лбе глаз — уж веку нету»! Пошел <молодец> по Волх-реке, завидели добрые молодцы молода Василья Буслаева, — у ясных соколов крылья отросли, у них-то, молодцов, думушки прибыло.
         Мужики новогородские побиты — они покорилися и помирилися; насыпали чашу чистого серебра, а другую чистого золота; пошли ко двору дворянскому, к матерой вдове Амелфе Тимофеевне, бьют челом, поклоняются: «О сударыня матушка, принимай ты дороги подарочки, а уйми свое чадо милое, молода Василья со дружиною; а и рады мы платить на всякий год по три тысячи, на всякой год будем носить: с хлебников по хлебину, с калачников — по калачику, с молодиц — повенечное, с девиц — повалешное, со всех людей со ремесленных, «опричь попов и дьяконов»...»

         —————

         Не говоря уже о том, что в этой поэме очень много поэзии и силы в выражении, в ней есть еще не только мысль, но и что-то похожее на Идею. Эту поэму должно понимать как мифическое выражение (грандиозного) исторического значения (изначального) Новагорода. Идея (изначального) Новагорода (со времён Рюрика) не могла (уже) выразиться в историческо-поэтической форме (это было бы крамолой) и по необходимости должна была ограничиться мифическими полуобразами и намеками. Точность и определенность — одни из главнейших и необходимейших качеств и условий истинной поэзии. Всякая народная поэзия начинается мифами; но и мифы могут иметь свою ясность, определенность и, так сказать, прозрачность: только для этого необходимо, чтоб выражаемое ими содержание было общечеловеческое и заключало в себе возможность дальнейшего диалектического развития, а следовательно, и возможность служить содержанием для поэзии, развившейся и возросшей до своей апогеи — до художественности. 
         Новогородская жизнь была «каким-то» (прототипом) «чего-то», по-видимому, важного; но она и осталась (прототипом) «чего-то»: она кончилась тем же, чем и началась — «чем-то» (забытым), а «что-то» (забытое) никогда не может дать определенного содержания для поэзии и по необходимости должно ограничиться мифическими и аллегорическими полуобразами и намеками. 
         Новгород был (северной окраинной частью) Руси. (Окраины) всегда составляются из самой предприимчивой части народа, которая отрешается от ограниченности быта, открывает новые источники жизни, удерживая много от духа родины, много и изменяет в своем характере. Почва Новагорода бедная, болотистая, климат холодный; это обстоятельство направило деятельность новогородцев на торговлю: по невозможности быть земледельцами, они сделались купцами. Но новогородцы, сделавшись купцами, отнюдь не сделались «подданными торговой республики»: у них не было цехов, не было определенного разделения классов. Там все были купцами случайно и торговали на авось да наудачу. «Дух европеизма» всему указывал место, все подчинял системе, ремесло возвышал до искусства, из искусства делал науку. Ничего этого не было и тени в основах новогородской гражданственности. Внешние обстоятельства были причиною ее возникновения: внешние обстоятельства и докончили ее. Соединение Руси в одну (самодержавную) державу ниспровергло его. И если б Москва допустила существование (вольного) Новагорода, — он стал бы добычею Польши или Швеции…
         Но, с другой стороны, нельзя не признать Новагорода весьма примечательным явлением, имевшим важное влияние даже на Московское царство. Торговля («на авось да наудачу») родила в Новегороде дух какого-то само(у)довольствия, приволья, удальства, отваги, молодечества. В Новегороде явилась «аристократия» с особными формами жизни, общественными нравами и обычаями, общественною и семейною нравственностию. Типом русского быта. (Вольный) Новгород богат, силен и славен на Руси, в то время когда (княжеская) Русь (уже) была бедна и бессильна, когда в ней (уже) не было никакой общественности, никакой гражданственности, когда в ней было не до прохлады, не до роскоши, не до удальства и разгула: ее терзали сперва междоусобия, потом татары. Понятно, что (вольный) Новгород для тогдашней Руси был тем же, чем теперь Париж… Новгород был городом «аристократии», в смысле — «сословия», которое, много имея денег, много и тратило их… Если оно (богатство) не в состоянии возвысить душу, то всегда может дать душе больший простор и полет в сфере житейского и общественного образования, потому что богатство освобождает человека от низких нужд, забот и работ жизни. 
         Явно, что тип общественного быта Руси (сохранялся) в Новегороде. Лучшим доказательством этому могут служить все поэмы, в которых упоминается о великом князе Владимире… Сличите эту поэму со всем циклом богатырских сказок времен Владимира, — и увидите, что как та, так и другие как будто сочинены одним и тем же лицом. Это показывает, что они все сложены в Новегороде, — и богатырские сказки были не чем иным, как (мнением ещё вольного) новогородца о своей родине. Из земледельца или ратника Руси став новогородским купчиною, новогородец воскресил предания о родине (на материале) современного ему быта отчизны. Из предания он взял одни имена и некоторые образы, — и Владимир Красно солнышко является у него таким же воспоминанием, как и Дунай сын Иванович, берега которого тоже были некогда его отчизною. Но Дунай и остался в его песнях мифическим (природным) воспоминанием; а Владимир «великий князь киевский стольный» превратился в поэмах новогородца в какого-то (торгаша) гостя богатого, и по речам, и по манерам, и по складу ума... 
         Но не по одному этому замечателен Новгород: он и сам по себе есть интересное явление с своим меньшим братом, Псковом. Это какая-то размашистая попытка на что-то. Ничем нельзя так хорошо охарактеризовать Новагорода, как его же собственным прозванием, простодушным и бессознательным, но метким и верным: «новогородская вольница». Новгород был богат и знал это; новогородцы были полны отваги и удали и говорили: «Кто против бога и великого Новагорода!» Новогородцы любили Новгород и гордились им. Вечевой колокол — символ их политического значения, был для них дорог, и, рыдая, провожали они его в Москву... (Итак, тот) Новгород стал (для нас) явлением неопределенным, странным «чем-то» и в то же время «ничем»… Проблескивает в его жизни что-то и размашистое и грандиозное, но только проблескивает и, мгновенно поразив зрение, тотчас же исчезает, подобно миражам и блуждающим огням...
         Такова была историческая действительность Новагорода; такова и его поэзия: никакие летописи, никакие исторические изыскания не могут более верно выразить его существования, как его поэзия. Начнем с Василья Буслаева: это — апофеоза Новагорода, столь же поэтическая, удалая, размашистая, сильная, могучая… Как бы в похвалу Буслаю, отцу Василья, говорится, что он «с Новым городом жил, не перечился, со мужики новогородскими поперек словечка не говаривал». Да и как не хвалить за это: из чего же и ссориться было сему благородному дворянину со мужики новогородскими? В Риме вражда между патрициями и плебеями имела свои важные причины: первые возникли и образовались из племени завоевателей, вторые — из племени побежденного и завоеванного: вот первый исходный пункт вражды двух сословий. Далее: патриции образовывали собою правительственную корпорацию; в их руках была высшая государственная власть; они были полководцами и сенаторами, из них преимущественно выбирались консулы и диктаторы; вообще, сословие патрициев пользовалось большими правами, которые составляли часть коренных государственных законов, владели большими имениями: а народ был беден и правами и полями, ему предоставлено было только лить кровь за отечество и повиноваться его законам. Наконец, патриций считал себя существом высшим плебея и гнушался вступить с ним в родство или допустить его в свое общество. Патриций оскорблял плебея и самым превосходством своим в образовании. Все это поддерживало борьбу, бывшую источником римской истории…Но в Новегороде дворянам и боярам не из чего было перечиться с мужиками, а мужикам не из чего было враждовать против дворян и бояр: при равенстве прав, при равенстве образования с той и другой стороны, там только бедный мог завидовать богатому, а не мужик дворянину, ибо там и мужик мог быть богаче боярина и потому больше его иметь весу на Вольном Вече. 
         Но и была боярская бессмысленная спесь, которая основывалась не на превосходстве образования, общественного или умственного, не на праве заслуги, а на пергаментных грамотах; спесь с одной стороны вызывала вражду с другой; а как неважные причины родят неважные следствия, то вражда и разрешалась кулачными боями и телесным увечьем
         Итак, Василий Буслаев повадился со пьяницы, со безумницы; но быль молодцу не укора, тем более что общественная нравственность Новагорода отнюдь не презирала этих господ, потому что они были не только пьяницы, безумницы, но и веселые, удалые «добры молодцы». Костя Новоторженин не из дворян, а из купчин; выдержав экзамен Васьки, он делается его братом названыим: вот вам и символ единства и родства высшего и низшего сословий! Лука и Моисей — два боярченка; Василий особенно «стал радошен и веселешенек» их приходу: это своя братия... Что за мужики Залешана (леший?), неизвестно; но Васька, никого не трусивший, не посмел им показаться… Не менее загадочны и семь братьев Сбродовичей (сброд?)… Что за братчина Никольщина (Никольщина, как приходский праздник, празднуется неделю; перен. праздновать никольщину, пить, гулять, пьянствовать; братчина, «корпоративная вечеринка»), где на складчину пьют канун варен и пива ячные, — тоже загадка (разве???). Драка началась не из ссоры: побывав в кабаке, молодцы Василья начали «боротися, а в ином кругу в кулаки битися»; начали за здравие, а свели за упокой… В жалобе мужиков, приносимой к матери Васьки, и скорой расправе матери с сыном вполне выражается патриархально-семейное основание быта того времени; а «дороги подарочки», представленные матерой вдове Амелфе Тимофеевне при жалобе на сына, показывают ясно, что и в новогородской республике без «подарочков» никакая просьба не обходилась. «Девушка-чернавушка» упоминается и в некоторых других русских сказках; следовательно, она должна иметь какое-нибудь значение, но какое именно… «Девушка-чернавушка» хватает Ваську за белы руки и, как ребенка, тащит в погреба глубокие, но потом кипарисовым коромыслом побивает мужиков новогородских, сшибает замки булатные, ломает двери железные и освобождает Василья (когда тому надо идти на выручку друзьям)… 
         Встреча освобожденного из подвала Василья с старцем-пилигримищем есть лучшее место в поэме. Этот старец-пилигримище есть поэтическая апофеоза Новагорода, поэтический символ его древней государственности. Старец держит на могучих плечах колокол в триста пуд; он холодно и спокойно, как голос уверенного в себе государственного достоинства, останавливает рьяность Буслаева: «Из Волхова воды не выпити, в Новегороде людей не выбити: есть молодцов супротив тебя, стоим мы, молодцы, не хвастаем». В ответе Василья уважение к идее Новагорода, однако же побеждаемое неукротимостию его молодечества: «Бился я о велик заклад со мужики новогородскими, «опричь почестного монастыря, опричь тебя старца-пилигримища; во задор войду — и тебя убью»!» Васька ударяет тележною осью по голове старца: «качается старец, не шевельнется; заглянул он, Василий, старца под колокол: а и во лбе глаз — уж веку нету»... В словах «качается» и «не шевельнется» не противоречие, а только неточность выражения: слово «качается» должно относить к колоколу, а «не шевельнется» — к старцу, образу Новагорода. «А и во лбе глаз — уж веку нету» — указывает на Мистическую Древность исторического существования Новагорода. Этот образ Новагорода дышит какою-то грандиозностию, силою и поэзиею; словом: самый верный портрет исторического Новагорода, огромный взмах без удара...

          Вернуться к оглавлению

 

 

ГЛАВНАЯ     О ПРОЕКТЕ     РЕКЛАМА И PR     СПОНСОРСКИЙ ПАКЕТ     КОНТАКТЫ


         @ Евгений Евгеньевич Овчинников: КОНСПЕКТЫ

 



Hosted by uCoz